утра до вечера бродили по городу и говорили. Иногда Мотька начинала плакать, у Кита отчаянно сжималось сердце, и какое-то время они шли, не глядя друг на друга, потому что их боль и нежность и так достигали предела. Из всех возможных слов утешения Кит говорил почему-то самые несуразные:
— Ничего, ничего, сестренка. Скоро ты станешь взрослой.
Впрочем, Киту эти слова несуразными не казались. Потому что, когда он думал о будущем, рядом с ним всегда оказывалась его взрослая сестра. Родители? Родителей Кит любил, но слишком рано — и не без помощи деда — стал замечать их недостатки. От деда же, наверное, перенял он и снисходительное, добродушно-насмешливое отношение к ним, и они это отношение приняли, Кит всегда считался в семье чуть ли не вундеркиндом или, как подшучивал дед, вундерхундом. Кит знал, что его отъезд страшно больно ударит по родителям и временами остро чувствовал свою вину перед ними. Остро, но не долго. Это приходило и уходило, как головная боль. С Мотькой было другое. Однажды он увидел сон. Как и большинство снов, это было нечто отрывочное, бессвязное, но, проснувшись, он что-то домыслил, что-то объяснил, заполнил провалы, все связал воедино, и получился прекрасный, трогательный сон, хотя, расскажи он его кому-нибудь, слушатель наверняка пожал бы плечами: ну и что?
Это была получердачная комната, нечто вроде мансарды, и, наверное, в Старом Городе, потому что сразу за окном начинались крыши, море крыш, на мгновение замерших в своем хаотическом вращении, в полумраке комнаты окно было светлым пятном, светлым с синеватым отливом, оттого что наплывали сумерки, и Кит любовался ими и тосковал; он сидел за столом, на котором были навалены книги, как всегда беспорядочно, с массой бумажных закладок, какая-то книга лежала и перед ним, он должен был обязательно дочитать ее, но ему не читалось, он ждал, не зная, кого или что он ждет, прислушивался, наконец заскрипели ступени, кто-то поднимался по лестнице, вот и дверь за его спиной отворилась, а он сидел, не в силах обернуться, вжав голову в плечи, словно ожидая удара, но удара не последовало, две теплые ладони накрыли его глаза, и оцепенение прошло, его затопило такое огромное счастье, что боялся он теперь только одного: как бы тут и не оборвался его сон, а что это сон, Кит знал, но знание это ничего не меняло, ни в реальности происходящего, ни в силе его ощущений, слава богу, он не проснулся, он прижал ладони сестры к своим губам и целовал их, почти плача от исступленной радости; потом оказалось так, что он откуда-то из угла смотрел на высокую прекрасную женщину, спокойно и гордо стоявшую возле его стола и что-то говорившую мягко, заботливо, едва заметно улыбавшуюся огромными, но как бы невидящими глазами, в ней не было ничего от его сестренки, и все-таки он знал твердо, что это его сестра, слов ее он не понимал, да это и не нужно было, она была с ним, и ощущение счастья не проходило.
Друян подошел неслышно. Кит вздрогнул, услышав за спиной его насмешливое: «Эй, парень!»
Стоял Друян, широко расставив ноги, руки в карманах, в глазах впервые нечто вроде интереса к своему спутнику. Кит встал, провел рукой по спине, отряхивая хвоинки, коротко спросил:
— Связной здесь?
— Был, — сказал Друян. — Сегодняшней ночью ушел обратно. Сказал — если мы заявимся, чтобы шли на Ведьмин омут. Наши там.
— Что это за Ведьмин омут?
— Болото одно так называется. Топи там, трясина.
— Далеко отсюда?
— Километров пятнадцать. Утром выйдем, к обеду дойдем.
Друян говорил без обычной резкости, почти многословно и, похоже, готов был ответить на любой вопрос.
— Ты в овине переночуешь, ладно? Баба эта, понимаешь, всегда меня в гости зазывала. — Он ухмыльнулся. — Ну, раз выходит мне такой случай, так не пропускать же, верно, парень? А комната в доме одна, ты вроде лишний будешь.
— Ладно, — сказал Кит.
— Пожрать я тебе принесу. Полон дом жратвы.
— Ладно, — повторил Кит и, подхватив рюкзак, пошел за Друяном.
Вместо Друяна пришла женщина. Кит не слышал ее шагов, увидел только силуэт в проеме дверей, замер от неожиданности и даже пистолет не успел выхватить — она уже окликнула его: эй!
Кит тоже откликнулся негромким «эй», и тогда женщина сказала:
— Добрый вечер.
Он опять, как эхо, повторил за нею:
— Добрый вечер.
Она подошла и прямо на землю стала выкладывать все, что принесла в большой круглой корзине — сыр, масло, творог, молоко в глиняном кувшине, сметану в эмалированной кружке. Он давно не видел такого изобилия. Только мяса не было…
— Ешьте, ешьте, — приговаривала она торопливо, как если бы тайком урвала у кого-то эти запасы.
Кит стоял над нею и смущенно шептал:
— Спасибо, не надо… Куда мне столько?..
— Ничего, пригодится. С собой возьмете.
Голос у нее был глуховатый, низкий, она часто откашливалась.
Наконец корзина опустела, женщина распрямилась и вот стоит, не зная, что сказать еще и как уйти. Кит тоже не знает, что сказать, не повторять же все время: спасибо, спасибо…
— Как вас зовут? — спрашивает она наконец.
— Кит. То есть по-настоящему Тит, но сестренка, как только заговорила, стала звать меня Китом. Так и пошло.
— Родители живы?
— Да, — говорит он. — В Риге живут.
— А вас чего сюда понесло?
— Да как сказать… Так уж получилось.
— Ладно, — говорит она, — я не любопытная. Получилось, так получилось. Завтра, значит, уходите?
— Да. На Ведьмину топь.
— Куда?
— На Ведьмину топь. Или нет, постойте, на Ведьмин омут. У вас ведь был связной?
— Связной?
— Ну да. Человек от партизан.
— А… от партизан… Это кто ж вам сказал?
— Друян. Он говорит, что связной не дождался нас, но велел передать, чтобы шли мы на Ведьмин омут. Разве не так?
— Почему же не так, — говорит она неуверенно. — Если лесом идти, часов за пять доберетесь.
Она берет пустую корзину.
— Ну, ешьте на здоровьице… И спите спокойно, шуцманы сюда не захаживают.
Кит растерян. Надо бы расспросить ее о связном, но она уже в дверях, не бежать же за нею…
Давно уже он так не ел. Пожалуй, даже перестарался. И все равно осталось еще на два таких ужина. Несъеденное сложил в рюкзак. Завтрашний день обеспечен. Завтрашний день… Не понравился ему разговор с этой женщиной. То ли она недоразвитая какая-то, то ли тут что-то не то. А может, просто привыкла держать язык за зубами? Ведь он, Кит, человек для нее чужой, неизвестный. Мало ли, что с Друяном пришел, все равно лучше дурочкой прикинуться. Он вдруг вспомнил ее вопрос: а вас чего сюда понесло? Вопрос, на который он мог бы ответить подробно и велеречиво. Так он и отвечал уже не раз, потому что и вопрос задавали не впервые. И все в его ответе было правдой: организация — из одних мальчишек, потому что Эглайс погиб еще в начале сорок второго, у них есть возможность получать самые разные сведения, да и вообще они не лыком шиты, но что толку без рации, почти без оружия, без взрывчатки… Значит, главное — связь. С кем? С другими рижскими подпольщиками? Легче наладить связь с другими мирами. Остаются партизаны. Стаська уверяла, что это совсем несложно. И не подвела. Вот и все.
Все и не все…
Друян устал. Не от трехдневного перехода — от бабы. Сказал ей сонно:
— Отнеси чего-нибудь пащенку.
И сразу нахлынуло оцепенение, последним усилием воли перевернулся на левый бок — так всегда засыпалось легче.
Когда он снова открыл глаза, была еще ночь и, может быть, даже начало ночи, но чувствовал он себя крепко выспавшимся, бодрым. Все так ясно, тихо и хорошо, только ноги ноют. Не от ходьбы. Они у него чуть ли не с детства ноют. Это уже настолько привычное — внимания не обращаешь.
Рядом с ним лежала Катерина. Он почти не различал ее в темноте, но угадывал по дыханию, по терпкому запаху подмышек, по жару плотного бабьего тела и по желанию — оно пришло опять.
Взяв ее сегодня вечером жадно, с ходу, Друян на несколько кратких часов почувствовал себя опустошенным — и показалось — надолго. Но вот же, опять его тянет — обхватить, притянуть, прижать эту упругую плоть, мясо… Он даже руку протянул, и вдруг — словно по темени обухом…
Друян отдернул руку, приподнялся, долго вглядывался в лежавшую рядом женщину, даже наклонился над нею, пытался разглядеть лицо. Изнутри, по ребрам торопливо стучало сердце, лоб и ладони — липкие.
Катерина, будто почувствовав что-то, зашевелилась. Тогда он откинулся на подушку, вытянул руки вдоль тела и замер. Так и лежал, пока не стало светать.
Считай, два года прошло, а все продолжалось по-прежнему. Болеслав приезжал, как заведенный, чаще всего по субботам, ел, пил, рассказывал — иногда из газет, иногда уездные новости. Бронька уже не томилась, ходила к нему почти в открытую, но от дома не отрывалась, хозяйство вела по-прежнему, с Друяном изъяснялась двумя-тремя фразами в день, а он и вовсе не изъяснялся, в лучшем случае что-то мычал. Деревне эта история поднадоела, только бабы иногда еще вспыхивали и нехорошо ругались. И вдруг — скандал в благородном семействе. Нет, не у Друянов, просто говорится так…
Вышла Бронька по своим делам на самом раннем рассвете, и что же — у Голубовских тоже на огород выходит мужик. Помочился и опять в избу. Бронька наспех напялила на себя чего-то и — в соседнюю деревню. Еле достучалась до Болеслава, тот нагрузился вечером у них же, у Друянов. Ну, она так и так, сын у Голубовских объявился, тот самый, что в сорок первом удрал и про которого говорили, будто он в партизанах. Болеслав почти сразу очухался, дело выходило — будь здоров?
К полудню дом Голубовских был оцеплен накрепко, и тогда несколько шуцманов ворвались в избу, все перерыли и выстукали. Мать и дочь в один голос божились, что знать ничего не знают, что все это наговор и людская злоба. Ну, шуцманы показали им наговор…
Вечером того же дня Болеслав опять сидел у Друянов и рассказывал. Самогон ему наливали в большую тонкостенную рюмку с золотым ободком, уже как бы официально считавшуюся Болеславовой, а на закуску Бронька шлепала блины; испечет и сразу со сковородки шлепает ему на тарелку. Раскраснелась. То ли от плиты, то ли от язвительной радости. Глаза блестят, сама то и дело к рюмке прикладывается и подзуживает Болеслава: ну, так как вы их?.. Голубовские Броньку при всех позорили, вслух говорили — шлюха, придут скоро красные, всенародно шкуру с тебя спустим. А вышло, что шкуру спустили с них, вот у Броньки и блестят глаза. Нет злее народа на земле, чем бабы.