Точка Лагранжа — страница 4 из 11

Пруд говорит:

были бы у меня руки и голос,

как бы я любил тебя, как лелеял.

Люди, знаешь, жадны и всегда болеют

и рвут чужую одежду

себе на повязки.

Мне же ничего не нужно:

Ведь нежность — это выздоровленье.

Ольга Седакова

1

Из дому они вышли почти в пять. Поздновато для прогулки — Аня, уезжая, строго-настрого наказывала уходить в три, а возвращаться не позже половины шестого. Но в три Лизонька еще спала, а будить ее Антону не хотелось. Это у взрослых все просто: накинул куртку, всунул ноги в кроссовки, похлопал по карману, проверяя наличие сигарет, — и пошел. А шестимесячного малыша нужно сначала накормить, разогрев предварительно смесь в бутылочке, потом переодеть, потому что во сне он наверняка не только описался, но и что похуже, потом одеть специально для прогулки, а это тоже не самая простая процедура, если вы, конечно, не профессиональная нянька. Тем более что днем Лизонька спала редко, это была своего рода улыбка судьбы, подарок Фортуны. Материал в субботний номер горел синим пламенем, требовалось сесть и мужественно написать шесть тысяч знаков о суровых буднях отдела по борьбе с экономической преступностью N-ского района. Писать, строго говоря, было не о чем — будни, как им и полагается, удручали своей серостью и невыразительностью, унылые разбирательства с вороватыми бухгалтерами, жуликоватыми фирмачами и беспринципными адвокатами крупных клиентов могли заинтересовать разве что самих фигурантов обэповских расследований. Но ведь не для них же газету выпускают. Попытка поговорить по душам с господами следователями Череповецким и Клямкиным на предмет выяснения захватывающих деталей их опасной и незаметной на первый взгляд службы вылилась в банальную пьянку. В результате Антон явился домой в полтретьего; у Лизоньки, как назло, поднялась температура, Аня, разумеется, не спала, высказала все, что думает о стиле работы криминального обозревателя газеты «Честный взгляд», от помощи отказалась, бросила брезгливо: «Иди отоспись». Пошел, отоспался: Все утро под Лизонькин хнык мучительно соображал, о чем же делать материал. Самым ярким пятном в неформальных воспоминаниях господ Череповецкого и Клямкина был эпизод с ночными плясками стажерок юридического колледжа на казенных обэповских столах. В результате решил отложить работу на завтра, тем более что Аня уезжала в Петербург, следовало ее проводить, а перед тем как следует помириться. Помирился, проводил, уговорив соседку полтора часа посидеть с Лизонькой, перед вагоном клялся, что будет вовремя кормить, менять памперсы, гулять исключительно по графику.

Знала бы ты, Аня:

Пять часов — это, конечно, поздно. Весна нынче выдалась странная — неделю тепло, неделю холодно, сейчас вроде распогодилось, но к вечеру наверняка подморозит. Два с половиной часа, обещанных Ане, им не прогулять, но и полутора хватит за глаза. Лизонька чудесно спит на воздухе, если повезет, то и после прогулки продрыхнет еще часика два, а за это время можно разделаться с материалом. Дойдем до озера, решил Антон, прокатимся немного по берегу, там безлюдно и не лают собаки, которые пугают Лизоньку, а потом вернемся. Как раз полтора часа:

Антон проверил, плотно ли повязана теплая шапочка, укрывавшая кудрявую головку дочки от коварного апрельского ветра, подоткнул верблюжье одеяльце, сунул на всякий случай под матрасик любимую Лизонь-кину желтую рыбку-погремушку, накинул на плечи кожаную куртку, всунул ноги в кроссовки — хорошие кроссовки, привезенные из Амстердама «Адидас Торшн» — пружинящий шаг, хлопнул по карману — пачка «Галуаз» оказалась на месте, открыл дверь и выкатил коляску в коридор. Прогулка началась.

2

Дом, где жили Антон, Аня и Лизонька, был расположен очень удачно — в пятнадцати минутах ходьбы от далеко не последней на своей ветке станции метро и на самой границе большого парка. За удачное местоположение дому прощалось многое — и загаженный подъезд, и постоянно ошивающиеся во дворе темные личности, и периодически ночующие на лестницах бомжи. Старый район, старые, еще дореволюционные, заводские корпуса, соответствующая социальная структура. У пожеванных жизнью алкоголиков, вылезающих по весне из каких-то потаенных щелей, подрастала достойная смена. В детском саду, мимо которого приходилось ходить к метро, все лавочки были засижены кошмарно одетыми, противно ржущими, постоянно об-долбанными подростками обоего пола.

И все-таки дом был расположен удачно. Потому что стоило покинуть пределы двора, пройти тенистой липовой аллеей, протянувшейся между старинных, девятнадцатого века краснокирпичных построек — бывших складов текстильной мануфактуры, — и свернуть направо, за угол чугунной ограды, как перед тобой распахивался совершенно другой мир. Границей этого мира служила железная дорога, хоть и проходившая близко к дому, но совершенно не слышимая в квартире — даже при распахнутых настежь окнах. За железной дорогой расстилался огромный парк, старый и таинственный, овеянный многовековой славой. Некогда — лес. Впрочем, часть парка и поныне считалась лесом — тянулась отсюда до самой Кольцевой, перехлестывала через нее и смыкалась с реликтовыми чащобами ближнего Подмосковья. Когда-то здесь знатно пошаливали лихие люди, грабили проезжих купчишек.

В последние годы ту часть парка, которая прилегала к железной дороге, облюбовали собачники. Расчистили себе несколько площадок, понастроили всяких вышек, стенок, лестниц и прочих тренажеров для лучших друзей человека, завели даже специальный магазинчик, торгующий костями и мясными обрезками. По выходным на площадках устраивались тренировки для собак сторожевых и охранных пород; огромные псы яростно бросались на неуклюжих людей в толстых телогрейках, рычали и рвались с отчаянно лязгающих цепей. В такие дни лай, доносившийся с собачьих площадок, был слышен даже во дворе дома, где жили Антон, Аня и Лизонька.

Существовал, правда, один хитрый путь, позволявший миновать лающее скопище овчарок, ротвейлеров и ризеншнауцеров и углубиться в мало посещаемую часть парка. Путь этот пролегал по насыпи вдоль железной дороги; в определенном месте следовало свернуть и спуститься в придорожную канаву, пересечь ее и, раздвинув кусты, выйти на протоптанную местными следопытами тропинку, ведущую на северный берег озера. Антон знал этот маршрут еще со времен своей боевой юности; позже он показал его Ане, предупредив, что одной здесь лучше не ходить. Напрасное предупреждение — Аня, вполне пугливая, несмотря на экзотическую сферу интересов, девушка, боялась ходить по тайной тропинке даже в компании с Антоном. И, разумеется, строго-настрого запрещала гулять там с Лизонькой.

Ну, запрещать-то она могла сколько угодно. Если бы Антон посчитал нужным, никакие женины запреты его бы не остановили. Но Вероника сказала, что на площадке сегодня пусто, и не соврала. Подойдя к переезду, он убедился, что со стороны площадок не доносится ни лая, ни сердитых хозяйских окриков, ни истошного визга маленьких собачонок. Будний день, пятнадцать минут шестого. Вполне возможно, что сегодня у братьев наших меньших выходной. Это давало возможность пройти к озеру более длинным, но и более сухим путем — после таяния снегов, случившегося относительно недавно, в последней декаде марта, в низинах стояла вода, и канаву под насыпью пришлось бы преодолевать вброд.

Антон постоял у переезда, поджидая, пока вынырнувшая из-за поворота грязно-зеленая гусеница электрички простучит своими колесами в направлении станции Москва-Третья, слегка нажал на ручку коляски, приподнимая передние колеса так, чтобы они встали на постеленный между рельсами деревянный мостик, и покатил Лизонькин экипаж к собачьей площадке.

3

Весна притаилась в парке. Пряталась в по-зимнему голых ветвях деревьев, готовящихся вздуться тугими почками. Блестела в отражавших прозрачное апрельское небо лужах. Клокотала в гортанных криках ворон, большими стаями круживших над пустынными аллеями. Скажем так: зима уже капитулировала, но парад победы еще не состоялся.

Скоро, совсем скоро откуда ни возьмись в одночасье полезет свежая зеленая травка, брызнут нежные клейкие листочки, черным жиром залоснится земля. Но весна пока что не была уверена в своем торжестве. Кто ее знает, зиму, — вернется тайком, прокрадется, как тать в ночи, ударит ледяным кулаком, засыплет доверчивую травку снежной крупой и, уничтожив первые ростки новой жизни, самодовольно отступит. Антон всегда считал, что такая погода с неожиданными возвращениями снега и мороза больше свойственна предательскому месяцу марту, но в этом году и апрель выдался ненадежный. Даром что светит солнышко — в глубокой тени под осинами еще прячутся неопрятные кучи серого снега:

Осин на северном берегу озера росло видимо-невидимо — целая роща. Дорожка, по которой Антон катил коляску, была усыпана тонкими сухими ветками, противно хрустевшими под тугими пневматическими шинами. Лизонька, впрочем, не просыпалась — весенний воздух крепко усыпил ее, теплый ветерок навевал приятные сны — на сонной физиономии малышки то и дело появлялась блаженная улыбка. Спи, родная, спи, бормотал Антон, стараясь все же объезжать самые крупные ветки, вот обойдем вокруг озера, пройдем по аллейке, как раз полтора часа и пройдут:

Ни одного человека навстречу. Вроде бы недалеко от железной дороги, от собачьих площадок — а народу обычно никого. Во всяком случае, на северном берегу. На южном когда-то в незапамятные времена пытались выстроить городок аттракционов — там до сих пор торчат металлические остовы непонятных конструкций и изрисованные жуткими граффити кабинки для переодевания. Строительство закончилось вместе с эпохой развитого социализма, и теперь удивительные артефакты давно минувших дней постепенно приходили в полную и окончательную негодность.

Антон любил северный берег. Можно идти, неторопливо покачивая коляску, любоваться меняющимися в зависимости от времени года картинами природы, думать о своих творческих планах, не отвлекаясь на суетливых коллег по прогулочному делу: У всех свои подходы к прогулке. Антон предпочитал одиночество.

Положа руку на сердце, думать про материал совершенно не хотелось. Хотелось просто идти по сухо хрустящим веткам и радоваться весне. Вдыхать чистый апрельский воздух. Любоваться серо-стальными водами озера, в которых ломкими линиями отражались рябые стволы:

Антон не сразу сообразил, что лед на озере, оказывается, растаял. За последний месяц он привык к тому, что, несмотря на жаркое временами солнце, ледяной панцирь словно бы и не становился тоньше. Лежал огромной серой нашлепкой, выделяясь на фоне стряхнувших уже снежные покровы берегов, и совершенно не собирался таять. И тут — на тебе — за какие-то два дня полностью исчез.

Глядя на освободившееся от ледового плена озеро, Антон наконец-то почувствовал удовольствие от прогулки. Голова кружилась от запахов разогретой солнцем земли, озерной воды, впитавшей в себя холодный свежий аромат недавно растаявшего льда. Колеса негромко поскрипывали в такт неторопливым шагам. Чудесно жить на свете, подумал Антон, даже если приходится время от времени воспевать подвиги господ Череповецкого и Клямкина:

У поворота дорожки, плавно огибавшей небольшой обрыв, он остановился. Он часто останавливался тут во время своих прогулок. Три минуты на созерцание.

Славное место. По левую руку взбегают на невысокий пригорок крапчатые осины. По правую расстилается подернутая мелкой рябью огромная линза озера. Воздух, простор. Берег здесь был довольно крут. Почти у самой воды выламывалось из глинистого склона уродливое корявое дерево, вступившее в отчаянную борьбу с силой земного притяжения за право расти так, как хочется — то есть почти параллельно поверхности озера. Там, где бугрились вцепившиеся в размытую паводком глину узловатые толстые корни, желтел крошечный цветок мать-и-мачехи. Один-единственный. Первый в эту весну.

Минуту Антон постоял в задумчивости, глядя на одинокую желтую капельку. Когда-то в детстве он уже с конца марта принимался считать дни, дожидаясь появления первых канареечных одуванчиков на газоне перед домом — и радовался им, как старым друзьям. Весна для него всегда начиналась цветами — пусть даже такими маленькими и неказистыми, как эта мать-и-мачеха.

Антон прекрасно знал, что, будучи сорванным, прекрасный золотой вестник весны превратится в невзрачное грязно-желтое растение с некрасивым толстым стеблем. Но привязанности детства сильнее, чем думают взрослые. К тому же ему очень хотелось сделать подарок Лизоньке. Пусть такой, смысла которого она не поймет. Пусть даже она сожмет мать-и-мачеху в своем пухлом кулачке и испачкает желтыми пальчиками новую пеленку. Это будет приношение символического характера. Дар оживающей природы новой торжествующей жизни. Аня, с ее любовью ко всякой зауми и двойным смыслам, оценила бы такую идею.

Он оглянулся — нет ли кого поблизости, поставил коляску на тормоз и принялся спускаться к воде. В эту минуту выглянувшее из-за легкого кисейного облачка солнце озарило своим праздничным светом и озеро, и осиновую рощу, и застывшие на противоположном берегу странные металлические формы. Антон краем глаза заметил, что на огромной, поваленной на бок водяной горке сидят вроде бы какие-то люди. Что ж, если они смотрят в его сторону, наверняка подумают, что мужик уронил с обрыва бутылку и теперь лезет ее выручать: Обрыв оказался почти отвесным, ухватиться было не за что, приходилось все время откидывать корпус назад, чтобы не упасть в липкую, растекшуюся под весенним солнышком грязь. Спустившись метра на два, Антон уже пожалел, что затеял эту авантюру, — белые кроссовки до самого адидасовского трилистника залепило бурой, жирно поблескивающей глиной. Случись рядом Аня, непременно выговорила бы мужу за мальчишество и разгильдяйство — ребенка бросил, полез черт знает куда, пусть даже и за символическим цветком: Отступать, однако, не хотелось — дерево, изгибавшееся над водой, словно змея в параличе, было уже совсем рядом, и до притаившегося в его корнях цветка оставалось буквально протянуть руку, когда рифленая подошва правой кроссовки Антона — «Адидас Торшн», пружинящий шаг — все-таки потеряла сцепление с полужидкой глинистой слизью склона.

В сотую долю секунды падение из прогнозируемой вероятности превратилось в единственно возможный вариант развития событий. Все мы крепки задним умом: если бы поставить ногу не туда, а на полшага левее: а если бы вообще не соваться на этот скользкий откос: да только поздно пить боржоми. Еще секунда ушла на отчаянную и безуспешную попытку удержать равновесие, а потом Антон тяжело полетел вниз, в поблескивающую полированной сталью воду. «Сигареты промокнут!» — успел подумать он, выбрасывая вперед руки. Ствол дерева змеился где-то справа, слишком далеко для того, чтобы можно было бы использовать его как опору и задержать падение.

Подстегнутое стремлением во что бы то ни стало избежать падения в воду, тело извернулось в воздухе, выгнулось так, что хрустнул позвоночник, и, изменив траекторию падения, всем своим девяностокилограммовым весом ударило в нависший над водой уродливый ствол. Сломанной костью хрустнул высохший сук.

Мелькнул где-то на периферии сознания образ: одинокая детская коляска на залитом закатным солнцем склоне холма.

Мелькнул и исчез.

4

Он видел пузырьки. Сотни крохотных пузырьков, поднимавшихся над серовато-зеленым илистым дном. Каждый пузырек, прекрасный, словно сферический драгоценный камень, преломлял солнечные лучи, сверкая и искрясь всю свою недолгую жизнь, — достигнув поверхности, пузырьки лопались. Антону казалось, что он может различать игру радужных теней на поверхности этих миниатюрных воздушных шариков.

Вода двигалась. Слабое течение полоскало тяжелые бурые нити водорослей, прибивало к берегу мелкий озерный мусор — прошлогодние листья, хвою, кусочки коры. В мельтешении бликов и теней дробилось и качалось на невысоких волнах отражение нависшего над водой дерева и того, кто на нем лежал.

Антону не сразу понял, чье это отражение. Со зрением что-то произошло: он видел только часть расстилавшейся под изогнутым стволом заводи. И ему никак не удавалось разглядеть то, что творилось по левую сторону от дерева. Что ж за напасть такая, почему так странно реагируют мышцы шеи на попытку повернуть голову влево? Странно: гм, какое мягкое слово — странно. Скажите лучше, никак не реагируют:

Чуть позже он понял, что видит только правым глазом.

В левом глазу была тьма. Такое впечатление, что левого глаза не существовало вовсе. Правым глазом Антон мог различить неестественно белый кончик носа, нависавший над самой водой, — на этом мир слева от него заканчивался. Голова не поворачивалась, глаз ничего не видел. Веселенькие дела.

И понесла же его нелегкая за дурацким цветком:

«Меня парализовало», — с ужасом подумал он.

В самом начале карьеры криминального обозревателя Антону довелось освещать любопытное происшествие в Бирюлеве. Некий мужик, отмечавший свой пятидесятый день рождения, спьяну вывалился с балкона девятого этажа. Он остался жив и даже не получил ни одной сколько-нибудь серьезной травмы. Такое случается с пьяными и — иногда — с маленькими детьми. Когда спасатели МЧС грузили его на брезенте в «Скорую», он только удивленно моргал и косил по сторонам налитыми кровью глазами. Несмотря на фантастически удачное приземление, мужика парализовало полностью. Нервный стресс во время полета, шоковое сотрясение организма — конкретную причину врачи «Склифа», куда вслед за пострадавшим прибыл в поисках сенсационных подробностей дотошный криминальный корреспондент, указать не могли. Переживший свое второе рождение пьянчуга лежал на больничной койке и удивленно рассматривал переставшее повиноваться тело. Время от времени он нечленораздельно мычал — дар речи тоже покинул его в момент удара о землю. Помнится, Антон сделал из этой истории неплохой материал, анонс даже вынесли на первую страницу: Вспомнить бы только, вернулась ли к бедолаге способность двигаться, и если вернулась, то когда:

Спокойно, сказал он себе. Без паники, постарайся сосредоточиться на своих ощущениях. Мало-помалу, потихоньку чувствительность восстановится, главное — не устраивать истерику. В конце концов, мужик падал с девятого этажа, а ты с высоты собственного роста.

Почти сразу же накатило ощущение почти невыносимой тяжести, и Антон страшно обрадовался этому чувству — значит, не все еще потеряно. Когда-то давным-давно ему приходилось крутиться на центрифуге — навалившаяся тяжесть была сродни тем полузабытым впечатлениям. Словно невидимый великан не торопясь втаскивал на него огромный мешок с песком — сначала на ноги, потом на поясницу, спину, плечи:

Антон ожидал, что мешок придавит и голову, так, что лицо погрузится в воду, и приготовился задержать дыхание, но произошло непонятное. Когда мешок добрался до шеи, Антон вдруг ощутил свое тело — все, целиком. Тело ощущалось как пустой сплющенный тюбик, из которого выдавили зубную пасту. Последние остатки содержимого тюбика плескались где-то в районе затылка. Там, под толстой черепной костью, раздувался красивый радужный шар, похожий на те пузырьки, что всплывали перед единственным зрячим глазом Антона с неглубокого дна озера. Картины, скользящие по тугим стенкам пузыря и плавно переливавшиеся друг в друга, были фрагментами воспоминаний Антона — мелькали знакомые лица, Аня, Лизонька, родители. Пузырь раздувался, заслоняя серо-зеленую воду с приставшим к мелкой волне прошлогодним сухим листочком. Тяжесть внезапно исчезла, как будто великан передумал и взвалил мешок на свое великанское плечо. Радужная пленка выгнулась странной пульсирующей воронкой, и Антон, вновь переставший ощущать свое тело, почувствовал, что его мягко, но с неодолимой силой затягивает в глубину этой воронки, к перекрывавшей проход перламутрово поблескивающей мембране. За мембраной был свет, он сиял в тысячу раз ярче, чем солнце, но удивительным образом не слепил. Антон падал в это мягкое сияние, и розовые блики мерцали на его лице. Недавние страхи сменились спокойным доброжелательным любопытством. В жизни каждого человека, думал Антон, наступает момент, когда он оказывается один на один с таким светом, и надо пережить этот момент достойно: Он снова падал, на этот раз торжественно и медленно, понимая, что пути обратно уже не, будет, но мысль эта его совершенно не пугала.

А потом падение прекратилось.

Где-то далеко-далеко, в миллионах световых лет от радужной воронки, возник не слишком громкий звук, заставивший его остановиться и оглянуться назад. Звуки и раньше проникали в сознание Антона, но как-то нечувствительно — монотонно плескались о глинистый берег волны озера, поскрипывали в вышине осины. Этот же, коснувшись ушей Антона, разорвал втягивающую его переливчатую воронку, как ножницы вспарывают ветхую ткань. Он входил в непримиримый конфликт с желанием поскорее покинуть неподвижное, прикованное к земле и воде тело и устремиться на поиски вечного света.

Далеко наверху, над обрывом, забытая в своей коляске, плакала Лизонька.

5

Лизоньку им Бог подарил. В буквальном смысле — на седьмом месяце вполне благополучной беременности Аня заболела гриппом, неделю лежала с высокой температурой, похудела на пять килограмм. Врач из консультации сначала успокаивала, мол, на таких сроках уже ничего страшного, хуже, когда в первом триместре, но на УЗИ послала. В заключении врача-узиста мелькали всякие страшные слова: плацентит, перенесенное инфекционное заболевание, кальцинаты. Говоря человеческим языком, угроза для жизни ребенка.

К этому времени Лизонька была уже вполне сформировавшейся личностью — толкалась маме в животик, переворачивалась, реагировала на их голоса. Антон с ней разговаривал — придет с работы, приложит губы к теплому тугому Аниному животу и начинает выяснять, а тут ли его любимая девочка, а что она там делает, а не скучно ли ей. И девочка тут же в ответ ножкой — бах! а потом еще и ручкой — бах! а потом вдруг затаится, словно в прятки играет: Любил ее уже Антон, и Аня тоже любила, хотя сама с ней не разговаривала. Представить, что с их не родившейся еще, но уже живой и умненькой доченькой что-то не так, причем, может быть, очень не так, было мучительно и страшно.

Врач им сказала, что есть три анализа, которые должны все в точности прояснить, что там с Лизонькой и как ей можно помочь. Антону названия этих процедур казались каким-то диковинным шифром — КТГ, ПСП, доплерометрия. Они договорились, что анализы будут делать в очень крутой клинике, где только для своих и только за большие деньги. Тоже, конечно, не гарантия от ошибок, но все же, все же…

В ночь перед поездкой в клинику он просидел на кухне, пытаясь читать Акунина. Убеждал себя, что не волнуется, что все в норме. Аня, как ни странно, заснула быстро и рано, еще вечерние новости не закончились. А вот Антону даже мысль о том, что можно лечь и уснуть, казалась странной. Последний раз он так же чувствовал себя перед выпускными экзаменами в школе.

В два часа ночи он вышел на балкон покурить. Смотрел в серое осеннее небо, проколотое редкими острыми звездами. Чувствовал, как внутри растет что-то, какое-то движение, которое необходимо придать замершему вокруг безнадежному серому миру, чтобы начал вращаться в нужном направлении. Потом уронил окурок в темный колодец двора и неожиданно для самого себя начал молиться.

Молился долго и сбивчиво. Конспект: маленькое, невинное существо, радость и свет, защити, обереги, ты же можешь. Пусть страдают те, кто нагрешил, вот я, например, но только не это крохотное, живое, лучик надежды в океане вселенской тьмы. Прошу тебя, это же так мало, пусть только все будет хорошо, пусть она родится живой и здоровой, пусть все беды обойдут ее стороной, а я заплачу, если надо, я готов на все, только бы она оказалась здоровой. Ну и так далее, в том же духе, хорошо еще, что беззвучно. Сам бы не поверил, если бы кто сказал, что Антон Берсенев, криминальный корреспондент и, что естественно при такой профессии, циник до мозга костей, способен на подобную молитву. И, главное, так хорошо на душе после нее стало, так легко, словно бы и вправду кто-то услышал. Уснул, уже почти что не сомневаясь, что завтра все обойдется.

Так и случилось. Ни КТГ, ни ПСП, ни даже доплерометрия никаких отклонений в развитии плода не показали. Здоровенькая оказалась Лизонька, чудесная здоровая девочка. О том, что первое обследование дало совсем другие результаты, никто больше и не заикался. Впрочем, можно ли ожидать многого от чудо-техники районных поликлиник?

После этого Антон уверился окончательно, что Лизоньку им Бог подарил. Ане, правда, ничего не сказал. Аня была девушка впечатлительная, даром что тоже журналист. Телевизионный журналист, сотрудник передачи «Удивительный мир», выходящей в эфир поздно вечером, когда все дети уже спят. Иногда там показывали такие вещи, что даже Антону становилось не по себе. Всякая мистика, НЛО, секретные эксперименты, крысы-мутанты. В общем, как у Высоцкого: «то у вас собаки лают, то у них руины говорят».

В силу профессии Аня на подобные вещи реагировала слишком даже живо. Антон же не хотел провоцировать ее интерес фактами из их собственной семейной жизни.

Главное, что Лизонька родилась здоровой — в полном соответствии с его просьбой.

6

Каждый имевший дело с маленькими детьми знает, что их жизнь подчинена довольно строгому режиму. Причем чем ребенок младше, тем этот режим строже.

Из дому они вышли в пять. До озера добирались самое большее полчаса. Лизонька была сыта (перед выходом Антон скормил ей сто двадцать граммов сухой смеси «HIPP» — полновесную обеденную дозу), одета в новые памперсы, здорова. Режим не нарушался, а следовательно, причин для плача у нее не было. Но плач ее Антон слышал явственно.

Теперь, когда он окончательно вынырнул из радужного омута (что за картинки ему привиделись? не иначе как сильно приложился головой при падении), окружающий мир вновь воспринимался ясно и четко — твердая ребристая поверхность дерева, обжигающий холод воды, в которую, по-видимому, погружалась кисть его правой руки (пошевелить ею он по-прежнему не мог, и ощущение немного напоминало фантомную боль), прохладный ветерок, обдувавший искаженное в какой-то уродливой гримасе лицо. Он видел отражение своего лица внизу, в зеркале плещущейся под стволом воды — тусклое, деталей не разобрать. Но то, что разобрать удалось, ему не понравилось.

Лицо было не слишком-то похоже на то, которое Антон привык видеть перед собой каждое утро в зеркале во время бритья. Скорее всего, причина крылась в слабых волнах, колыхавших изображение и растягивавших его, наподобие кривых зеркал в комнате смеха. И все же неприятно, когда кривое зеркало показывает тебе: ну, вот, например, что у тебя на месте левого глаза нечто невообразимо уродливое — какой-то то ли нарост, то ли щупальце. И даже если это оптический обман, то что на самом деле случилось с левым глазом? Почему он ничего не видит?

Лизонька хныкала где-то за спиной, в слепой зоне. Впрочем, даже если бы он смог скосить невидящий левый глаз почти до затылка, то что бы он там разглядел? Бурую глину откоса, вывороченные корни? Коляска с дочкой осталась высоко на склоне, да еще довольно далеко от обрыва — Антон предусмотрительно поставил ее на ровное место, позаботившись, чтобы во время его отсутствия Лизонькин экипаж никуда бы не уехал. Кто мог знать, что экспедиция за цветком так затянется…

Сколько же времени он лежит на этом идиотском бревне? Сначала Антону казалось, что между его падением и выныриванием из радужных глубин прошло минуты три. Но теперь, обретя способность анализировать то немногое, что видел его правый глаз, он начал понимать, что ошибся. Судя по переставшей отражать солнечные лучи воде, по начавшим сгущаться сумеркам, — никак не менее часа. Половина седьмого, а то и семь: неудивительно, что Лизонька забеспокоилась.

Во-первых, ее перестал укачивать мерный ритм движущейся коляски. Во-вторых, она могла проснуться и захотеть пить. Привыкла к тому, что стоит почмокать губками-бантиком, и словно по волшебству возникает бутылочка с подогретой водой (триумф западной бытовой техники, чудо-термос фирмы «Авент» был подарен соседкой Вероникой — большое ей за это спасибо). В-третьих — самый неприятный вариант, — она могла замерзнуть.

Проклиная свою неподвижность, Антон пытался вспомнить, укрывал ли он Лизоньку теплым верблюж-киным одеялом перед тем, как спуститься с обрыва. Нет, похоже, не накрывал. Пригорок ярко освещался солнцем, теплые лучи нежно ласкали кожу. Он еще специально отстегнул полог и слегка развернул теплую пеленку — нельзя перегревать ребенка, все просвещенные родители знают, что перегрев опасен для здоровья. Теперь, разумеется, Лизоньке было холодно. Солнце ушло, а вечера нынче морозные. Молодец Антон Берсенев, своими руками выложил дочку замерзать на пронизывающий апрельский ветерок, словно гестаповец Рольф ребенка радистки Кэт в незабываемых «Семнадцати мгновениях весны».

Он попытался пошевелиться. Эффект — нулевой, мышцы не то что не слушались, а попросту не ощущались. Впечатление, что из функционирующих органов остался один лишь правый глаз, усиливалось. Сохранились бы глотательные рефлексы, наверняка бы почувствовал, как от отчаяния и безысходности сводит горло. «Как же все-таки сильно зависим мы от ощущений тела, — подумал Антон. — Вот отказали мышцы гортани — и вместо перехватывающей дыхание паники всего лишь бесцветный мысленный образ. Да, я, пожалуй, близок к тому, чтобы запаниковать. Неподвижный, беспомощный, полуслепой, бессильный помочь своему ребенку. Бедная девочка, вон как надрывается».

Он всегда очень болезненно воспринимал крики дочери. С самой первой ночи вскакивал с кровати на каждый ее всхлип, опережая медленно просыпавшуюся Аню. В тех редких случаях, когда Лизоньку не удавалось успокоить и убаюкать, ходил с ней, орущей на руках, по квартире, бормоча что-то бессвязное и успокаивающее, чувствуя, как внутри все сжимается от желания помочь и невозможности понять, что для этого следует сделать. Тогда в его распоряжении, по крайней мере, был голос.

«Лиза! — попытался произнести Антон. Губы не слушались. Он собрался с силами и предпринял еще одну попытку. — Помогите!» Ни звука. Ни малейшего дуновения воздуха — вода, которую от его губ отделяло едва ли десять сантиметров, так и осталась неподвижной.

Полный абзац, подумал Антон. Одна надежда на то, что истошный Лизонькин ор привлечет внимание кого-нибудь из собачников. Главное, чтобы нас нашли, даже не нас, а Лизу, я-то, в конце концов, и до утра могу подождать, холода ведь почти не чувствую: стоп, почти не считается. Правая рука… правая рука, которой я не могу пошевелить. Мышцы не слушаются, но я каким-то образом знаю, что руке холодно: ну-ка, что мешает нам сосредоточиться на этом ощущении?

Оказалось, ничего. Ну, почти ничего, если не принимать в расчет постоянный, то требовательно взре-вывающий, то жалобно затихающий Лизонькин плач. Сначала Антон пробовал напрячь всю волю, чтобы пошевелить хотя бы пальцами, но скоро понял, что воля в этом деле не главное. Пальцы как будто существовали только в его воображении: с тем же успехом он мог бы пытаться пошевелить ими, погрузив в бутыль с жидким азотом. Скорее всего, паралич тут был ни при чем: если он провалялся на берегу час, а кисть правой руки все это время находилась в воде с температурой не выше пяти градусов Цельсия, ничего другого ожидать не приходилось. «Воспаление легких обеспечено, — подумал Антон хмуро, — а впрочем, мне бы ваши заботы… Что ж, если двигать правой рукой нельзя, то увидеть ее хотя бы можно?»

Мысленно он приказал себе сосредоточиться и успокоиться. Как ни странно, получилось, — похоже, отключение моторики тела действительно усиливало контроль над эмоциями. Так, а теперь посмотрим, распространяется ли это правило на движение глазных яблок: попробуем скосить правый глаз так, как никто и никогда в жизни глаза не скашивал, так, что станет слышен хруст мышц хрусталика… и еще немного… ну вот, молодец.

Ему действительно удалось это сделать, и он бы наверняка обрадовался своей маленькой победе, если бы не зрелище, открывшееся его единственному зрячему глазу. Антон наконец увидел свою правую руку.

Она была вывернута под немыслимым углом. Ствол дерева там почти соприкасался с поверхностью озера, и кисть правой руки Антона вяло колыхалась в неподвижной воде, став игрушкой слабых придонных потоков. Синяя, распухшая, похожая на дряблую, не до конца надутую резиновую перчатку. Ногти — как черные скорлупки гнилых орехов. Сначала он даже не понял, что это — его рука. Мало ли что прибивает к озерному берегу: вон, чуть дальше, на самой границе видимости, маячит на волнах коричневый поплавок пустой пластиковой бутылки из-под пива. Может, действительно перчатка.

Нет, не перчатка.

На уродливо раздутом безымянном пальце — широкое обручальное кольцо белого золота, подарок Ани. Прежде чем пожениться, они жили вместе два года, проверяли друг друга на совместимость. А потом, не сговариваясь, купили друг другу кольца — он ей с сапфиром, она ему с монограммой АБ на внутренней стороне. Что ж, подумал он, по крайней мере, проблем с опознанием тела не возникнет…

Криминальный обозреватель, сколько раз выезжал он на место подобных происшествий? Утопленники, замерзшие, сломавшие шею при падении с большой высоты… Антон привык к зрелищу безобразной человеческой смерти и давно уже не боялся ее. Но вид собственной руки, за какой-то час обретшей несомненное сходство с конечностью трупа, пробывшего в воде не меньше двух дней, привел его в состояние, опасно граничившее с безумием. Беззвучный крик бился где-то под сводами черепа и, если бы охваченный ужасом разум сумел восстановить контроль над голосовыми связками, непременно вырвался бы наружу. К счастью, именно в этот момент Антон потерял последние силы, удерживавшие правый глаз скошенным почти к виску, и пухлая синяя кисть с врезавшейся в набухшую плоть полоской кольца исчезла из поля его зрения.

Да, похоже, не час он тут загорает. Солнце уже почти исчезло, во всяком случае, вода приобрела глубокий коричневый оттенок и потеряла прозрачность. Дрейфующие нити водорослей сливаются с бурыми тенями, ползущими откуда-то из-за спины, из слепой зоны. Холод, леденящий холод поднимается от воды.

Отчаянно, захлебывающимся голосом плачет Лизонька.

Неужели, подумал он в безысходной тоске и муке, неужели во всем парке не найдется ни одного человека, который услышит этот крик и подойдет посмотреть, что здесь происходит? Неужели все так заняты своими делами, выгулом собак, поглощением пива, прогулками со своими детьми? Неужели никого не волнует, что с другим может случиться несчастье?

Разумеется, не волнует — и он знал это лучше, чем кто-либо другой. Сколько раз приходилось ему писать о том, как та или иная трагедия происходила лишь потому, что никому не было дела до творившегося рядом беззакония или просто беды. Только случай, только слепой случай мог привести в такой час на этот безлюдный берег одинокого бегуна или влюбленную парочку. И он, Антон Берсенев, еще несколько часов назад бывший здоровым, уверенным в своих силах мужчиной, обречен теперь беспомощно ждать, проявит ли судьба благосклонность на этот раз. Как тогда, в бессонную ночь на балконе, под равнодушным взглядом ледяных звезд.

Он вспомнил падающий в темный провал двора, рассыпающийся розовыми искрами окурок. Прикрыл единственный зрячий глаз, немыслимым напряжением сил оборвал рвущийся на волю беззвучный крик и постарался сконцентрироваться для молитвы. Тогда помогло — должно помочь и сейчас. Антон Берсенев никогда не относился к числу глубоко верующих людей. Вот Аня — другое дело: Аня верила во что угодно, в том числе и в Бога. Но Аня сейчас в Петербурге, в тепле и безопасности, а он здесь, и помощь нужна именно ему. Даже не ему — Лизоньке.

Он собрался, как перед прыжком с десантного борта. Он приготовился просить Бога о последнем одолжении.

И услышал голоса.

7

Сначала их заглушал истошный Лизонькин ор. Бедная девочка кричала без перерыва уже добрых полчаса, и голосок ее изрядно охрип. Только поэтому ему и удалось расслышать доносившуюся откуда-то издалека искаженную расстоянием человеческую речь. Антон замер, охваченный счастьем и ужасом одновременно — а вдруг они идут не сюда? Вдруг удаляются? Превратиться в слух, превратиться в одно большое настороженное ухо, расслышать за повторяющимися Лизонькиными взревываниями выламывающийся ритм чужой речи… Уходят? Голоса на мгновение затихли, и Антону почудилось, что он вновь падает в черную яму отчаяния, но тут Лизонька вдруг замолчала.

— …тихо в лесу, — заорал кто-то гнусавым голосом, — только не спит барсук…

— Заткни хлебальник, — рявкнул другой голос, басовитый, но вроде бы женский, — задолбал уже своими песнями, мудило.

Прогрохотала за лесом невидимая электричка, и Лизонька заплакала с новой силой. Но теперь Антон был уже почти уверен — любитель песни про барсука и его спутница шли именно сюда.

— Что за концерт, — сказал третий голос, сиплый, мужской, — прямо на нашем месте? Дерут там, что ли, кого?

— Ага, — подхватил женский голос, — всех, кто туда приходит. А ты не знал? Ничего, сейчас придем, тебя тоже раком к березке поставят и…

Звук шлепка.

— Ка-ззел! Дрюня, ну ты и ка-ззел! У меня ж там сигареты!

— А ты метлу свою попридержи, Рыжая, и базар фильтруй. Не, в натуре, я не пойму — че там, правда, что ли, порево устроили?

Кретины, подумал Антон, неужели так трудно понять, что плачет ребенок? Главное, чтобы вы не свернули, не прошли мимо. Главное, чтобы наткнулись на коляску. И чтобы хватило мозгов понять — ребенок в беде.

— Никитос, ну-ка сбегай погляди, что там за дела, — это Дрюня распоряжается. Тот, кого он назвал Никитосом, обиженно забубнил:

— А че я, Дрюнь, че сразу я. Пусть вон Рыжая бегает, ей жир растрясти полезно.

Удар. Вскрик.

— Да ладно, пошутил я. Счас, здесь побудьте. Дрюня ему вслед — неразборчиво, тихо, проскочило слово «менты».

Никитос:

— Ну что я, первый раз, что ли…

Голоса затихли. Лизонька надрывалась пуще прежнего. Понятно: теплее не становится, солнце спряталось окончательно, скоро наступит ночь. Антон почувствовал, что в любую секунду может не выдержать нервного напряжения и отключиться. Сейчас, сейчас невидимый Никитос доберется до коляски…

Добрался. Сквозь Лизонькины причитания пробился негромкий, но отчетливый звук шагов, потом замер. Какое-то движение наверху. Громкий, отразившийся от воды крик:

— Давайте сюда, все чики-пуки!

— Не ори так, козел! — это Рыжая. Орет не хуже Никитоса, но тут дело принципа — показать, кто главный. Вода хорошо отражает звуки — судя по тому, сколько добирался до пригорка Никитос, они не ближе, чем в пятидесяти шагах.

Лизонька рыдала по-прежнему. Никитос, находившийся рядом с коляской, не делал ровным счетом ничего, чтобы ее успокоить. Да и то сказать: а что он мог сделать? Ходил, бормотал себе под нос:

— Тихо в лесу, только не спят дрозды… Прошла, протянулась, проползла медлительной змеей бесконечная минута. Потом Антон услышал тяжелые шаги, топавшие вверх по склону, услышал, как где-то совсем рядом плеснул, словно выскочившая из воды рыба, сорвавшийся с обрыва кусочек глины.

— Ну, и че здесь не то? — голос Дрюни. — Слышь, Рыжая, это децил. Натуральный децил, да я тебе не втираю, сама сейчас увидишь. Осторожней, сумка, дура рыжая! У тебя столько лавэ за всю жизнь не будет, сколько эта сумка стоит, вовек не расплатишься…

— И правда, малой, — бас неожиданно прозвучал на полтона ниже, — а как орет, просто сирена какая-то. Гля, красный стал, как помидор. Эй, малой, ты чего такой красный?

— Ну, Рыжая, он прям как ты вчера: пузырь выжрала и носилась потом красная, как обезьянья жопа. Децил небось с утра тоже накатил и лежит теперь, отрывается на полную.

— Заткнись, урод.

Возня. Вскрикнула Лизонька.

Да что же вы там делаете, хотел крикнуть Антон, и не мог, потому что слова не доходили до губ. Вы, компания дерьмоголовых придурков, вы хотя бы на помощь кого-нибудь позвать догадаетесь?

— Гнилой расклад, — донесся сверху голос Никитоса. — Здесь рядом наверняка его родаки. Припрутся, начнут базары тереть, что да как. А то еще мусора явятся, вдруг этот децил потерялся?

Рыжая засмеялась — мерзким, икающим смехом.

— Ты даун, Никитос, ты полный дебил! Как децил может потеряться? Он что, сюда сам на коляске приехал? Ты думай сначала, а потом базлай.

— Никаких тут родаков нет, — сказал мрачно тот, кого называли Дрюней. — Один он, кинули его: бикса какая-нибудь залетела, родила, как кошка, а на хера этот выблядок ей нужен? Отвезла в лес и оставила, к утру точно замерзнет. Все вы, бабы, такие, и ты, Рыжая, не лучше, знаю я тебя.

— С такой коляской понтовой бросила? — обиженно пробасила Рыжая. — С такими прибамбасами? Ты хоть знаешь, что это такое? Это термос такой специальный, малых кормить. Он стоит знаешь сколько?

— Ладно, — буркнул Дрюня, — бери эту хреновину себе. Толканешь завтра кому-нибудь, лавэ отдашь, и так должна мне по самое не могу. А децил задолбал уже орать, Никитос, заткни его.

— Ну че ты, Дрюнь, как я тебе его заткну? Что я, знаю, что ли, как их затыкают.

О Господи, подумал Антон, из последних сил удерживаясь на краю всепоглощающей тьмы, что же за спасение ты мне послал… Дебилы, злобные, отвратительные подонки, они же ничем не отличаются от тех, кто сидел за забором в детском саду, кто кинул в Аню бутылкой. Они не станут помогать Лизоньке, они никого не станут звать на помощь, и хорошо еще, если они просто уйдут.

— Не знаешь, говоришь? Ну так смотри.

Треск ткани. Непонятные звуки, тонкий, заячий вскрик Лизоньки. Тишина.

— Вот и все, баклан. Пусть попробует поорать с тряпкой во рту.

Антону показалось, что где-то под черепной коробкой разорвалась граната. Встать, немедленно встать, выбраться из этой скользкой глиняной ловушки, раскидать посмевших прикоснуться к его дочери уродов! Встать… подняться… хотя бы пошевелиться… хотя бы крикнуть…

Бесполезно.

Он по-прежнему не чувствовал своего тела. По-прежнему не мог напрячь ни одну мышцу. Зрение и слух — вот и все, что у него осталось. Единственный глаз, видевший только крошечный участок опостылевшей заводи, и уши, которые перестали слышать родной Лизонькин голос.

— Что за базар, Дрюня, сколько я тебе должна? Ты вообще расценки знаешь? У меня мужики на трассе за минет по тридцатке зелени отстегивают.

— Хорош базлать, дура. Ты мне за каждый раз по полтиннику должна, вот и соображай, сколько на тебе висит: Сейчас еще плюс пятьдесят будет. Или ты сегодня не при делах?

Звон стекла. Никитос:

— Точно, Дрюня, она сегодня отдыхает. Ну и правильно, нам больше достанется. Там что у тебя? А ты разбодяжил? А то в прошлый раз…

— Сука ты, Дрюня, — с чувством сказала Рыжая. — Я к тебе как к человеку, а ты меня на счетчик ставишь. Ладно, я в доле. Че это у нее какой-то цвет странный?

Молчание. Шуршат какие-то тряпки.

— Подогреть надо. Никитос, запали костерок, заодно и погреемся.

— Ну че опять Никитос?..

Какой-то не слишком тяжелый предмет плюхнулся в воду чуть дальше ствола, на котором распласталось неподвижное тело Антона. Тело, сотрясаемое страшными, невидимыми глазу конвульсиями.

— Ты, урод, ты че сделал? Че сделал? Это новая бейсболка была… ты ж ее в воду кинул…

— Пойди да вытащи, — равнодушно сказал Дрюня. — А потом веток собери да костер запали.

Никитос, охая и ругаясь себе под нос, полез с откоса — выручать свою бейсболку. Дрюня подождал немного, позвенел чем-то, потом сказал с неприятной мяукающей интонацией:

— По тридцатке, говоришь, отстегивают? Ну-ка, покажи, за что…

Рыжая не успела ответить — Никитос вдруг истошно завопил и обрушил на Антона целый град комков глины — видимо, судорожно карабкался по склону наверх.

— Там… там… трупняк…

— Где? — взвизгнула Рыжая. Дрюня хмыкнул:

— Покажи.

Звук шагов над обрывом.

— Точно, валяется — похоже, и правда дохлый. Помолчал.

— А, я понял: это тот козел, которого мы с того берега видели: все, отъездился, конь педальный…

— Как думаешь, малой его?

— Да нет, вряд ли… Хотя… нет, точно нет… Это бомжара какой-то, а у децила, ты сама говорила, коляска крутая… Пусть валяется, он тихий, не орет, дозу не просит. Ну что, Рыжая, готова? Ты, Никитос, не парься, пока огня не будет, ничего не получишь. Давай работай.

Некоторое время сверху доносились неясные тихие звуки, потом Рыжая выдохнула неестественно высоким и тонким голосом:

— А-а-о-о, супе-ер, супер, о-о-а!!!

И, словно в унисон с ней, закричала вытолкавшая свой кляп Лизонька.

У Антона от крика дочери зашлось сердце. Зашлось — и только тут он впервые обратил внимание, что оно, оказывается, бьется — медленно, с перебоями, но бьется, больно молотя о сплющенную деревом грудную клетку.

— Вот падла. — зло буркнул Дрюня, — тряпку выплюнула. Слышь, децил, лучше бы ты заткнулся. Я, бля, в натуре тебе говорю, заткнись.

— Дрюнь, правда, он так весь лес на уши поставит. Сюда щас толпа сбежится, у него голос-то какой громкий…

— А тут еще мертвяк валяется, — добавил Никитос. — Пошли отсюда, Дрюнь, давай в подвал лучше пойдем, ну его, этот парк.

— Много сюда народу сбежалось, пока мы не пришли… Заткнись, крысенок! Ща в озеро кину.

— Нет, правда, Дрюнь, он так орет, что сюда скоро мусора явятся. Раньше он вроде не так громко выл.

— Мы ему не нравимся! — расхохоталась Рыжая. Голос у нее был не такой, как раньше, — в нем появились какие-то разболтанные нотки, какая-то эйфори-ческая интонация. — Ему с нами в падлу на одном берегу сидеть!

— Умолкни, плесень! — взъярился Дрюня. — Я тебя точно утоплю! Молчать, сказал!

Конечно, Лизонька его не послушалась. Ее вообще нелегко было успокоить после долгого плача — даже у Ани не всегда это получалось. Тогда Антон брал дочку на руки, примащивал так, что плачущее личико прижималось к плечу, а крохотные ручки обхватывали шею, и носил до тех пор, пока Лизонька не засыпала. Как давно это было… как мало ценил он выпавшее ему счастье…

— Эх, водки бы малому налить… че там, в пробочке — ему и хватит. У Ленки мать так всегда делала, у них там детей, как у цыганей в таборе, мал мала меньше. Они как начнут орать, она им сразу водочки нацедит — и тишина.

— Водки? — переспросил Дрюня задумчиво, — Можно, конечно, и водки…

Треск замка-молнии.

— А я лучше придумал… Мы ему щас чернушки ширнем. Заодно и проверим, чего нам хачи твои впарили, а то, может, отстегнули бабки за фуфло помойное…

— Да ты охренел, в натуре? Он же кони двинет от чернушки… как ты проверишь?

Помолчал Дрюня.

— Ему и так, и так до утра не дожить. А ширнется — хоть счастливым помрет. А проверим так: если посинеет, вздуется — фуфло твои хачи. Тогда мы вернемся и их загасим. Давай, Никитос, баян.

— Дрюнь, кончай, а вдруг за ним все-таки родаки придут? — голос Никитоса дрожал.

— Никто за ним не придет, — сурово отрезал Дрю-ня. — Костер развел? Грей и молчи…

Беспомощный, безгласный, лежал на своей повисшей над водой плахе Антон Берсенев. Он не хотел больше жить. Он жалел о том, что не погрузился в радужный омут и не проник за мерцающую мембрану. Сделай он это тогда — и теперь бы ему не пришлось умирать мучительной смертью при каждом Лизонькином крике и неотвратимо воскресать для новых страданий. Где-то наверху, в роще, трое обезумевших от наркоты подонков готовились убить его ребенка, а он был обречен на роль свидетеля, бессильного им помешать.

Быть может, окажись на его месте кто-нибудь другой, он просто не поверил бы в серьезность их намерений. Но профессия Антона научила его придерживаться одного простого правила: какой бы ужасающей ни казалась иной раз теневая изнанка жизни, в действительности все обстоит гораздо хуже.

Он ни секунды не сомневался в том, что троица наверху может убить его дочь. Он знал, что помочь ей не в состоянии. Он больше не верил в действенность молитв.

Он устал балансировать на грани безумия и реальности, превосходившей своей жестокостью любое безумие. Его разум не выдерживал такого напряжения.

Его единственный зрячий глаз закрылся, на его слух опустилась тяжелая печать тишины. Наконец-то он перестал слышать, как заходится в истошном крике Лизонька.

Он поскрльзнулся на скользком бортике реальности и сорвался в глубокий бассейн воспоминаний.

8

Моментальные снимки памяти: вот Антон забирает Аню с дочкой из роддома. Конец октября, ветер метет асфальт, играя последними сухими листьями. Над серым кубом больницы — неожиданно яркий синий просвет в холодном, будто покрытом инеем сером небе. Лизонька — огромный белый конверт с розовым бантом и глядящими откуда-то из кружевных глубин глазками-бусинками…

Вот они с Аней стоят около детской кроватки, в которой посапывает туго спеленутая разноцветными пеленками Лизонька… От крошечного тельца, от покрытой нежным пушком головки исходит слабый, но явственно различимый аромат молока…

Вот он укачивает дочь на руках, она плачет, потом, успокоенная звуками его голоса, затихает и начинает с интересом следить за движением губ, потом протягивает пухлую ручонку и с силой хватает отца за нос…

Вот он собирает Лизоньку на прогулку, надевает теплый комбинезон, две пары носочков, вязаную шапочку… вот они спускаются вниз на лифте, выходят во двор, останавливаются у переезда через железную дорогу… идут по тропинке к озеру… Вот Антон замедляет шаг перед поворотом, у самого обрыва… Ставит коляску на тормоз, начинает спускаться вниз, туда, где у корней дерева расцвел желтый огонек мать-и-мачехи… Вот правый кроссовок Антона теряет под собою опору, он летит вниз, к воде, изворачивается в воздухе…

…он успевает еще заметить, как навстречу ему стремительно несется черный, склизкий, изогнутый сук, похожий на деревянный кинжал, а потом что-то острое и холодное с чудовищной силой бьет его в левый глаз, и наступает абсолютная темнота.

Он открывает глаза — точнее, единственный уцелевший глаз. Второй, пронзенный деревянным кинжалом, не откроется уже никогда. Антон снова внимательно смотрит на свое страшное отражение в потемневшей, налитой недоброй темной силой воде. Он наконец понимает, что с ним произошло.

Где-то наверху, отделенный от него пятью метрами глинистого откоса, человек по кличке Дрюня берет в руки наполненный отравой шприц, чтобы вонзить его в тельце единственного ребенка Антона Берсенева.

— Разворачивай, — командует он то ли Никитосу, то ли своей рыжей подруге. — Будем вену искать.

Внизу, у самой кромки воды, Антон Берсенев смотрит на свою правую руку, вывернутую, как у тряпичной куклы. Ее кисть погружена в воду, она распухла и посинела. Теперь он знает почему. Он смотрит на нее очень внимательно.

Пальцы, раздувшиеся, похожие на перележавшие, готовые лопнуть сардельки, вдруг начинают неуверенно сжиматься в кулак. Сжимаются — светлая полоска кольца теряется в складках разбухшей плоти.

Голову Антона пронзает белая молния ослепительной боли. Но он продолжает сжимать кисть. Когда ему это удается, осторожно вытягивает ее из воды. Он почти не чувствует эту руку — да что там почти, не чувствует ничего, кроме холода. Но каким-то образом знает, что рука извлечена из воды.

С левой рукой сложнее. Антон даже не представляет себе, как она сейчас расположена. Под каким углом к телу. Цела ли.

Но он уже верит в то, что может подчинить себе и левую руку.

И она подчиняется. Точно так же сжимаются в кулак пальцы. Упираются в шершавую кору. Правая рука подламывается, размокшая кожа рвется, как целлофан, дерево окрашивается кровью. Ничего, ему не привыкать.

Боль нарастает, грозя выжечь последние предохранители истерзанного мозга. Еще секунда… но тут Антон вовремя вспоминает, что ему это повредить уже не может. Боль не отступает, но паника тут же проходит.

Антон упирается обеими руками в ненавистный ствол. Жаль, что он совсем не чувствует ног. Не беда, скоро придет и их час. Пока важно приподнять голову. Задача номер один — голова. Напрячься. Приготовиться к приступу боли. Приподнять корпус… Рывок…

Боль — это ничто. Боль — это развлечение. Боль можно терпеть хоть 24 часа в сутки. Любую — зубную, когда тебе удаляют нерв без заморозки, боль, когда тебя бьют ногой в пах, боль, которая пронзает все тело из-за крошечной песчинки в твоих почках, какую угодно боль можно терпеть…

ТОЛЬКО НЕ ЭТУ!!!

Голову разорвало напополам. Потом еще раз — на более мелкие части. Потом кто-то удалил остатки черепной кости и залил обнаженный мозг расплавленным свинцом. Отвратительный хруст — что-то похожее на звук, который он помнил с тех пор, как хирург в госпитале, исправляя ему свернутый набок нос, ломал щипцами носовую перегородку. Что-то льется из левой глазницы. Подняться. Подняться на ноги. Протянуть руку и пощупать глазницу. Проклятье, руки слушаются, но ни черта не чувствуют.

Главное сделано. Он вновь контролирует себя. Он слаб, он шатается, но может двигаться. Теперь взобраться наверх. Пять метров — пустяки. Даже пять метров покрытого размокшей глиной склона, даже если в наступившей темноте почти ничего не видно. Там, наверху, пляшет размытое пятно огня — Никитос разжег все-таки свой костер.

Теперь — не опоздать.

Он не чувствовал, как переставляет ноги. Он вообще ничего не чувствовал, видел лишь, как сменяется картинка перед единственным зрячим глазом. Несколько раз он поскальзывался и падал, и тогда не видел ничего, кроме размокшей глины.

Они, разумеется, услышали. Невозможно не услышать, как взбирается вверх по склону девяностокилограммовая, плохо координирующая движения туша. Услышали, напряглись, подошли поближе к обрыву — посмотреть, что же там происходит. На этом Антон выиграл почти минуту. Шприц так и остался в руках у Дрюни.

Они увидели, как поднимается над обрывом залитая кровью, искаженная гримасой смертельной муки, черная голова.

И Антон тоже увидел их. Блики костра плясали на их белых блинообразных лицах, но в глубине их глаз плескалась полная, непроницаемая, абсолютная тьма. Коренастый, бритый наголо, затянутый в спортивный костюм амбал — Дрюня. Стоит, приготовившись к драке — тяжелые кулаки сжаты, руки прижаты к бочкообразному туловищу в слабом подобии боксерской стойки. Крупная, плотно сбитая девица лет семнадцати с испитым бледным лицом, обрамленным копной роскошных, цвета огненной меди, волос. Пятится от обрыва к костру, большой рот с накрашенными черной помадой губами раскрыт в предвкушении истошного вопля. На границе света и тени — тощий, похожий на маленького старичка пацан, сжимающий в руке игрушечный нож-выкидушку. На лице застыло выражение крайнего изумления, смешанного с ужасом. Это Никитос.

И самое главное — за спиной у Дрюни и Рыжей, почти у самого костра — Лизонькина коляска. С бортика свисают размотанные пеленки, полураздетая Лизонька кричит в полный голос. Ничего, ничего, родная, папа уже рядом, потерпи еще минутку.

— Ну, уроды, — сказал Антон, с неимоверным трудом вытаскивая ставшее словно свинцовым тело на кромку обрыва и поднимаясь во весь рост, — молитесь теперь, смерть ваша пришла.

Точнее, думал, что сказал. Говорить оказалось трудно — значительно сложнее, чем двигаться, хотя боли на этот раз он не почувствовал. Но слова застряли где-то в горле, будто увязнув в толстой ватной пробке, а когда он напрягся, чтобы вытолкать эту пробку наружу, изо рта вырвалось хриплое, совершенно нечеловеческое рычание, испугавшее даже его самого. Он протянул к ним руки и сделал шаг по направлению к коляске.

Рыжая завопила, мгновенно заглушив Лизонькины рыдания. Не прекращая орать, она сделала два шага назад, споткнулась и упала на спину, тут же потерявшись в царившей за пределами очерченного костром круга темноте. Никитос исчез среди осин с таким проворством, что Антон не успел заметить, как это произошло. Но Дрюня даже не отступил.

Он действовал значительно быстрее, чем Антон в его нынешнем состоянии. Несколько часов назад в драке с Берсеневым у него не было бы даже одного шанса из ста — но теперь все изменилось. Антон двигался медленно, настолько медленно, что обманный удар, который провел его противник, оказался просто ненужным.

Бритый амбал взмахнул правой рукой, имитируя крюк в челюсть, а левой коротко, без замаха ударил Антона в печень. Антон не успел отбить ни первого, ни второго удара. Он почувствовал сильный толчок, опустил глаза и увидел черную пластиковую рукоятку, торчащую из вымазанной в глине кожаной куртки.

Значит, нож был не только у Никитоса.

Дрюня стоял, слегка склонив шишковатую голову набок, и ждал, пока он свалится.

Антон протянул руку и схватил Дрюню за горло.

Несильно — почти вся сила ушла на то, чтобы оторваться от ствола, к которому он был пригвожден последние несколько часов, словно коллекционная бабочка к картонке. Но и простого прикосновения оказалось достаточно.

Дрюня взмахнул руками, словно пытаясь отогнать привидевшийся в наркотическом бреду кошмар. Рот его беззвучно открывался и закрывался, глаза закатились. Судорожным движением он высвободился из захвата и, повернувшись, бросился бежать, ломая тонкие, хрупкие после зимы деревца.

Антон попытался выдернуть засевший в боку нож. С третьей или четвертой попытки это удалось. Лезвие было испачкано темным, но кровь из раны не шла.

Он уронил нож на землю и, переваливаясь, словно медведь-шатун, побрел к коляске. На полянке уже никого не было — Рыжая покинула страшное место, не дожидаясь исхода борьбы.

Лизонька сорвала голос, и ее плач стал похож на хриплые стоны астматика. Но она была жива. Она была жива.

Антон наклонился над коляской и заглянул дочери в лицо. Красное, как перезревший помидор, обиженное на весь свет, с прилипшими к щеке нитками — остатками кляпа. Вытаращенные глазенки уставились прямо на него. Антон ужаснулся — сейчас Лизонька увидит перед собой чудовище. Монстра с развороченной, окровавленной глазницей, перепугавшего даже ее привыкших к темным видениям мучителей.

Он уже готов был отшатнуться, спрятаться в тень, но тут Лизонька перестала плакать и протянула к нему ручки. Одна ручонка коснулась его щеки, замерла, но не отдернулась. Пальчики у нее были холодные, но не ледяные, и Антон внезапно поверил, что все еще будет хорошо.

Он подобрал свисавшие до самой земли пеленки и попытался завернуть в них Лизоньку. Получалось неважно — пальцы совершенно перестали слушаться и казались тупыми деревяшками, концы пеленок никак не удавалось закрепить так, чтобы они не разматывались. Тогда Антон осторожно вытащил дочку из коляски и прижал к груди. Он не был уверен, что в его теле осталась хоть капелька тепла, но так было лучше.

Коляску он оставил стоять у догоравшего костерка — везти ее в темноте означало почти наверняка застрять в каком-нибудь болотце или канаве. Хотя идти, опираясь на ручку коляски и механически перебирая ногами, казалось проще, чем пробираться ощупью через кусты и подлесок, Антон решил, что дойдет. Дойдет, что бы ни случилось.

Лизонька крепко вцепилась маленькими пальчиками в отвороты его кожаной куртки. Антон примостил ее на согнутую в локте правую руку — все равно эта рука больше ни на что не годилась. А так, согнутая в одном положении, застыла, как палка, превратившись в надежный насест для малышки. Тяжести он не чувствовал, как не чувствовал уже вообще ничего, кроме тепла прижимавшегося к нему крохотного тельца и полыхающей под черепом боли. Но с каждым шагом, уводившим его от озера по направлению к железной дороге, он с удивлением ощущал, как волны этого тепла успокаивают боль, усмиряют ее, будто бы кто-то невидимый баюкает его истерзанную голову в добрых и нежных ладонях. Когда Антон вышел к затопленной канаве под железнодорожной насыпью, боль почти исчезла.

Почти исчез и весь окружающий мир. Какая-то часть угасающего сознания сохраняла память о том, что следует держаться тропы, которую он некогда показал Ане и которую она так не любила. Было очень темно: возможно, стояла уже глубокая ночь, но скорее всего, стремительно меркло зрение. Иногда он терял ориентацию, и ему приходилось топтаться на месте, пытаясь различить в наплывающем со всех сторон тумане направление тропы.

Лизонька тихонько похныкивала у него на руках — громко плакать у нее уже не было сил. Ничего, думал Антон, пробираясь к полого поднимающейся насыпи по колено в воде, ничего, главное, что мы выбрались. Тепло и свет уже совсем рядом, мы обязательно доберемся туда, где тепло и свет.

На насыпи он едва не упал, споткнувшись о рельс. Он совсем забыл про рельсы и почти не видел их. Антон постоял, качаясь, стараясь определить, в какую сторону теперь идти. Повсюду была тьма, бархатная, непроницаемая, мягкая тьма. Только далеко впереди слабо мерцал огонек, похожий на озаренное уютным домашним светом окно.

Тогда он спустился с насыпи и медленно, с методичностью заводной куклы переставляя негнущиеся ноги, побрел по направлению к этому далекому огоньку. Шаг за шагом, все глубже погружаясь в смыкавшуюся вокруг него ночь.

Антон совсем не удивился, увидев, что никакого окна на самом деле нет, а есть бьющий прямо с небес конус слепящего белого света. В конусе стоял ангел, прекрасный ангел с белокурыми волосами, по которым струились волны холодного пламени. Последние шаги до ангела оказались самыми трудными.

На границе света и тьмы Антон остановился. Неуклюже протянул Лизоньку сияющей белой фигуре. Ангел медлил, глядя на Антона широко открытыми глазами. Секунды тянулись долго и мучительно, словно падающие на беззащитную кожу капли расплавленного янтаря. Потом ангел поднял свои великолепные крылья и накрыл ими Лизоньку.

Антон почувствовал, что его руки свободны. Им уже нечего было нести.

Вселенная лопнула фейерверком цветных огней.

А может быть, наоборот, все огни Вселенной погасли в один-единственный миг, и наступила абсолютная темнота.

Взрыв или тишина.

Кто знает.

Да и какая разница.

9

— Пойдем покурим, — сказала Аня. — Сил нет уже все это слушать.

Вероника понимающе кивнула. Столько нервов отнимают эти ритуалы, столько нервов! Хорошо мужикам — сидят себе, накачиваются водкой, смачно закусывают, вспоминая о причине, собравшей их за этим столом, только когда нужно произнести очередной тост. А вся работа, как всегда, на женщинах — приготовить, сервировать, вовремя сменить закуски.

— Ну их на фиг, подруга, пойдем правда покурим, ничего с этими козлами не случится, если жареная курица появится на столе на пятнадцать минут позже.

Они вышли на балкон — никто из собравшихся даже не заметил их исчезновения.

Вероника протянула подруге пачку «Davidoff». Аня начала курить неделю назад и еще не умела рассчитывать, сколько сигарет в день ей понадобится.

Тонкие Анины пальцы, ставшие почти бестелесными за последние несколько суток, неумело вытащили из пачки длинную сигарету. Вероника щелкнула зажигалкой, поднесла ее почти к самому Аниному лицу, но попасть кончиком сигареты в пламя Ане удалось только с третьей попытки — дрожали руки.

— Никак, — всхлипнула Аня, — никак не могу поверить, что он… что его…

Вероника тяжело вздохнула — мысленно, разумеется. Аня прекрасно держалась все эти дни, ни разу не позволяла себе не то что истерики — даже слез на людях. Но сегодняшнее сборище, по-видимому, переполнило чашу ее терпения. Девять дней, девять дней… Пришли записные алкоголики из газеты, пара армейских друзей, какие-то хмыри из ОБЭПА — Череповецкий с Клямкиным, представились «близкими товарищами покойного». Случайные, ненужные люди, да ведь Ане тяжело было видеть и тех, кто действительно хорошо знал Антона… Но — ритуалы, традиции, ничего не поделаешь. И все-таки Аня сдержалась. Не заревела. Молодец, подруга, мысленно одобрила Вероника. Горжусь тобой. А здесь можешь расслабиться.

— Знаешь, Ника, — сказала вдруг Аня, — а ведь все они ни черта не знают.

— Ты о чем? — встревожилась Вероника. Аня отвела взгляд, повернулась к перилам балкона и, привстав на цыпочки, оперлась на локти, неосознанно скопировав позу, в которой любил курить Антон.

— Они же все думают, что его убили. Что эти подонки пырнули его ножом. Их же нашли, я тебе говорила?

— Нет, — Вероника подошла к подруге, встала рядом и тоже обратила свой взгляд вниз, в черный проем двора. — Арестовали?

— Да, так мне сказал следователь. На ноже, который лежал около коляски, есть отпечатки пальцев, теперь никакие адвокаты им не помогут, да и какие у них могут быть адвокаты, они же никто, отребье.

— Ну и отлично, — твердо заявила Вероника. — Справедливость должна торжествовать, что бы ни случилось. Антона, конечно, не вернешь, но тебе однозначно будет легче, если ты будешь знать, что убийцы сидят в тюрьме.

— Вряд ли, — сказала Аня. — Вряд ли мне от этого станет легче.

— Да брось ты! Хватит заниматься всепрощенчеством. Убийцы должны сидеть, жаль только, что на смертную казнь у нас мораторий.

Аня рассмеялась — сухо, невесело.

— На ноже была кровь и кусочки клеточной ткани. Кто-то из них действительно ударил его этим ножом в печень. Но из раны кровь не текла…

Вероника замерла. Ей очень не хотелось, чтобы разговор принимал такой оборот, она предпочла бы Анину истерику, но подруга уже успокоилась и казалась на удивление спокойной и собранной.

— Я спросила следователя, почему так могло случиться. Он начал нести какую-то чушь, и я поняла, что правды он мне не скажет. Тогда я позвонила Андрюше — это вон тот светленький, в круглых очках, который целый вечер с тебя глаз не сводит, — и попросила поговорить со следователем в качестве криминального обозревателя. Они с Антоном работали вместе, в общем, он знает специфику. Короче, кровь не идет из такой раны только в одном случае — если это не рана, а разрез на трупе.

Вероника вздрогнула. Мысль о том, что в комнате на столе осталось еще довольно много водки, внезапно показалась ей очень заманчивой.

— Следователь рассказал Андрюше, что тот парень, чьи отпечатки были на ноже, клянется, что из воды вылез мертвец и схватил его за горло. Он не отрицает, что ударил Антона ножом, но все время повторяет, что удар не причинил тому никакого вреда. Он трясется от страха и вообще ведет себя как сумасшедший.

— Неудивительно, — нервно перебила Вероника, — играть психа — любимое занятие этих отморозков, когда их припрут к стенке. Он тебе еще и не такое придумает, только бы избежать наказания.

— Официальная версия следствия, — продолжала Аня, не слушая ее, — исходит из того, что Антон подрался с ними на берегу озера, а потом шел с Лизонькой на руках еще полтора километра, зажимая рану в боку. Будто бы он добрался до липовой аллеи, там упал и напоролся на этот жуткий сук. Они все хотят убедить меня в том, что мой муж умер именно так.

Она по-прежнему смотрела не на Веронику, а в колодец двора, и выражение ужаса и отвращения, появившееся на лице подруги, к счастью, ускользнуло от ее глаз.

— Но липовая аллея — не то место, где повсюду валяются такие острые сучья. Там вообще нет осин, а этот обломок — кусок старой осины.

— Откуда ты знаешь? — спросила справившаяся наконец со своим лицом Вероника. — Ты что, ботаник?

— Ника, я журналист и умею раскапывать информацию. Узнать, что за деревяшка торчит в глазнице моего мужа — для этого не надо быть ботаником, достаточно просто уметь задавать вопросы. Так вот, в липовой аллее нет осин. Зато они в изобилии встречаются в том месте на берегу озера, где нашли Лизонькину коляску. И там, у самой воды, растет дерево, на котором я сама видела засохшую кровь.

— Откуда ты знаешь, что это была кровь Антона? Может, там спаниель утку из воды вытаскивал?

— Знаю, — отрезала Аня. — Он умер там, на этом дереве: острый обломок засохшей ветви вошел ему в левый глаз и вонзился в мозг. Я говорила со специалистами, смерть в таких случаях наступает мгновенно.

— Но это невозможно. — Вероника выронила сигарету — теперь ее пальцы дрожали не хуже Аниных. — Он не смог бы: он же дошел почти до самого дома, с девочкой на руках… Ты же понимаешь, что это невозможно…

Аня помолчала. Забытая сигарета тлела у нее в руке, крохотный огонек сапфира мерцал сквозь полупрозрачную струйку дыма. Кольцо с сапфиром, подарок Антона, следовало бы уже надеть на левую руку, как знак вдовства, но она почему-то никак не могла решиться сделать это, словно простое движение могло оборвать последнюю ниточку, связывавшую ее с мужем.

Она отвернулась, чтобы Вероника не видела, как затряслись у нее губы.

«Анечка, — думала Вероника, — Анечка, бедная ты моя! Ты ведь не представляешь, каково это — выйти уже за полночь прогулять собаку и столкнуться в темной аллее с человеком, которого прекрасно знаешь, которому симпатизируешь, которого даже, может быть, чуть-чуть хочешь. Боже, какой он был страшный, в этой словно могильной землей испачканной, исполосованной ножом куртке, со своим окровавленным, изуродованным лицом, с этим отвратительным обломком, торчащим прямо из глаза. Он двигался на меня медленно и неотвратимо, как робот, и я на несколько секунд перестала дышать, сердце остановилось на половине удара, Дик, храбрый пес, поджал хвост и, припав к асфальту, пополз куда-то в тень от ярко горевшего надо мной фонаря. А потом я увидела, что он распухшими, как у утопленника, руками прижимает к себе ребеночка, Лизоньку, и Лизонька ластится к нему, как к живому. А ведь он мертвый был, я сразу это поняла, едва обломок увидела… а как такое возможно, что мертвый и ходит, мне тогда даже и в голову не пришло… Ты, Анечка, девушка умная, тебе лучше знать, может такое быть или нет, только никогда я тебе не расскажу о последней своей встрече с Антоном. И как он мне Лизоньку протянул, а я в его мертвый глаз заглянула и увидела в нем тьму бездонную, будто провал куда-то, глубоко-глубоко, и как стало меня в тот провал затягивать. А потом ребеночек ваш обхватил меня за шею замерзшими своими ручонками, и очнулась я, а Антон упал. Словно завод в нем кончился. И как я ментов умоляла не записывать, что это я Лизоньку нашла рядом с трупом, а сказать, будто бы они сами на Антона наткнулись, объезд свой проводя, потому что уже тогда знала — не смогу никогда признаться в этом, а особенно тебе».

Вероника вздохнула.

— Анечка, не мучай себя, тебе еще силы ох как понадобятся. Кто Лизавету поднимать будет, ты ж теперь за нее вдвойне отвечаешь. Вот о чем думать надо.

— Ника, милая, — вдруг встрепенулась Аня, — ты сходи посмотри, может, им там курицу уже нести пора, а я тут пока постою, пореву. Ты иди, иди, со мной все нормально будет, правда. Только сигарету еще оставь.

Но когда Вероника вышла, плотно прикрыв за собой балконную дверь, Аня не стала плакать. Она закурила и, положив локти на холодные перила балкона, вгляделась в пасмурное апрельское небо.

— Ты знаешь, — сказала она кому-то, тщетно пытаясь выискать в разрывах темно-серых клубов один-единственный лучик звезды, — ты ведь лучше всех знаешь, что за сила тебя вела… Тебе объяснять не надо…

Но звезды в эту ночь горели над иными краями, и взгляд ее, проблуждав некоторое время по затянутому облаками горизонту, упал на занавешенное полупрозрачными гардинами окно, за которым горел голубоватый ночник. Окно дальней комнаты, отделенной от шумевших в столовой гостей гулкой пустотой их с Антоном спальни. Их бывшей спальни.

Доктор, выписывавший Лизоньку из больницы, предупредил, что, несмотря на удивительную стойкость, с которой она перенесла столь длительное переохлаждение, последствия нервного стресса могут оказаться намного серьезнее, и рекомендовал никогда не оставлять ее в темноте.

«Мы не знаем, что запомнила девочка из событий той ночи, — сказал он. — И, боюсь, никогда не узнаем. Но мне почему-то кажется, что темнота и холод будут пугать ее еще долго».

Поэтому лампа горела за этим окном каждую ночь.

До самого утра.

Вишня под снегом