Вадим обернулся, почти уверенный, что ничего там нет, и тут же увидел… причем увидел с какой-то непреложной и пугающей ясностью: тени за стеклом.
В детстве не было занятия увлекательней, – расплющив нос о стекло и чуть зажмурив глаза, следить за проносящимися мимо белесыми полосами, в которые сливаются туннельные огни. Но теперь было совсем другое. И даже как бы не совсем тени, а некие антропоморфные существа, прозрачные до невидимости и вместе с тем обладающие некоей плотностью.
Он оглянулся на стоявшего рядом парня, но тот не проявлял ни малейшего беспокойства и вроде как ничего не замечал. А тени меж тем продолжали скользить рядом с поездом, хотя теперь уже никаких стуков слышно не было. На следующей станции (кажется, «Цветной бульвар»), едва поезд вышел из туннеля, они исчезли.
Вадим снова стоял к стеклу спиной, но уже не мог избавиться от того, что помстилось. Метро с его лабиринтами способно порождать всякие фантазии. Было ли это наваждением? Поначалу так и думалось, и не было в увиденном ничего угрожающего, промелькнуло и промелькнуло, однако тревога не отступала. Раньше ведь ничего такого не случалось.
Всё всегда бывает вдруг, разве не говорил он себе этого много раз? Но иные «вдруг» ничего особенно неожиданного в себе не несут, а тут… Если бы только этим и ограничилось, он бы, наверно, сумел убедить себя, что померещилось, какой-нибудь глюк, подземные флюоресценции… Наверняка бы убедил.
Однако не ограничилось. Именно с того раза тени стали появляться регулярно и, что существенно, не только в метро, но и на улице, и дома, и везде, в разное время дня и ночи. И видел их, судя по всему, только он, больше никто.
Вот уж чего не хотелось, так это повредиться рассудком. Да и в экстрасенсы совершенно не тянуло. Видеть мир реально, таким, каков он есть, – трехмерным, эвклидовым, буднично обжитым, пусть, увы, и не самым лучшим образом. Ему достаточно.
Иногда вместе с тенями прорезывались как бы и голоса, еле различимые, слов не разобрать, но в них что-то близкое, может, голоса покойных родителей, еще кого-то, родственника или просто знакомого, уже ушедшего или вполне еще живого, с кем давно не виделись или даже виделись совсем недавно, и тогда мерещилось, что в мотыльковом сквозящем облачке проглядывают узнаваемые черты. Они словно выныривали из сновидения, оставляя ощущение полузабытья.
Он стал просыпаться по ночам, обычно в одно и то же время, где-нибудь около трех. Состояние довольно бодрое, будто уже выспался, хотя на самом деле вовсе не так, и если не удавалось снова заснуть, днем он чувствовал себя разбитым. Это бы еще ладно, хуже другое: проснувшись, он начинал маниакально всматриваться и вслушиваться, пытаясь различить в темноте мерцание постороннего присутствия. Невольно.
Понять бы, что могут означать эти видения во сне и наяву, какой в них таится смысл. Если существует вирус безумия (а никто не доказал обратного), то, увы, не исключалось, что он тоже может свихнуться – вслед за Оксаной. Не исключено, что и в нем поселилось.
Вадим не хотел.
Первый кризис случился с Оксаной в том самом году, когда убили великого пастыря. Он и вправду был великий, хотя никто этого слова не произносил. У кого подобные эпитеты в ходу, так это у них, у спортивных журналистов и комментаторов, несущих в микрофон что ни попадя. Разменная монета, как и всякие другие высокие слова типа «подвиг», «героизм», ну и прочие. Что ни спортсмен, то великий. Даже мировых рекордов не требовалось.
А священник именно таким и был – столько душ поддержал, стольких обратил к вере, даже самые закоснелые шли к нему на крещение и исповедь. Зарубили же сермяжно топором, жестоко и страшно. И умер он, обливаясь кровью, возле собственного дома, откуда рано утром, как обычно, направился служить в свой приход. Убийство так и осталось нераскрытым. То ли госбезопасность постаралась, не по нутру им было его влияние, то ли ревнивцы и завистники из его собственной епархии, то ли фанатик, кем-то наущенный, в тяжком хмельном помрачении…
Правда, иные полагали, что священнику не миновать было именно такого мученического конца. Нужно было пострадать, чтобы праведное дело его укрепилось и в пастве, и в мире. А ведь как хорош был – и в мужской стати, и в служении, и в понимании человека! Красив был красотой почти библейской, ума исключительного, чистый, благородный человек, а забили, как скот.
Не умещалось в сознании.
Тогда-то в руках у Оксаны и появилось Евангелие. Маленькая плотная книжечка в клеенчатой голубенькой обложке. Смерть эта потрясла ее настолько, что она с головой окунулась туда, куда священник и звал своих прихожан, – в Слово Божие. Что она там искала – утешения, оправдания гибели, спасения от отчаянья, преодоления несправедливости и абсурда?
Помимо же Нового Завета на столик возле ее кровати легли стопкой книги самого священника – по истории христианства, про таинства, про Сына Человеческого.
Если кто-то полагал, что просто устранит неугодного пастыря, то он глубоко заблуждался. Происходило все ровно наоборот. Человека не было, а дело жило.
Вероятно, были и другие формы протеста, но у Оксаны эта чудовищная гибель вызвала взрыв именно религиозных чувств и, главное, желание следовать заветам покойного, стать его ученицей, о чем свидетельствовала и фотография у изголовья.
Она стала регулярно посещать службы в той церкви, настоятелем которой был священник, отмечать его дни рождения, участвовать в мероприятиях, организованных его учениками и последователями. Их круг стал ее кругом. Их воспоминания о нем были для нее также необходимы, как и его книги, словно она пыталась преодолеть ту преграду, которая разделяет живых и мертвых, воскресить того, с кем даже не была лично знакома. Сколько раз, заходя в комнату, Вадим заставал ее возле портрета. Как-то она вдруг, ни с того ни с сего, сказала ему:
– Ты должен креститься, – и посмотрела испытующе, будто решала что-то за него.
– Оксан, ты же понимаешь… – начал Вадим.
– Тебе надо креститься, – как бы не слыша, настойчиво повторила она. – Он сказал, что тебе тоже нужна защита.
– Кто это он?
– Ты знаешь кто.
Спросить, каким образом она это узнала, Вадим не решился. Только буркнул:
– Ему, однако, эта защита почему-то не помогла.
– Ты не о том говоришь, – сбить ее было непросто. – Здесь все другое, уже не человеческое, на все воля Божья. Не нам судить. Просто тебе надо пройти через это таинство, и все исполнится.
– Что все?
– Все, – повторила Оксана твердо.
Можно было возражать, доказывать что угодно, приводить всякие аргументы – бесполезно. В такие минуты она словно оказывалась внутри какого-то непроницаемого кокона, в своего рода скафандре, глаза смотрели откуда-то издалека, и это были какие-то чужие глаза, взгляд пристальный, упрямый, будто она действительно выполняла чью-то волю.
Она, впрочем, и всегда была упряма, все делала по-своему, даже когда это явно противоречило здравому смыслу. И если потом обнаруживалось, что она неправа, только поджимала губы, замыкалась, но в ошибке своей не признавалась. Нет, смирения в ней не было, хотя она, возможно, и пыталась бороться с собой.
Однажды вернулась из церкви тихая, размягченная. Такое бывало не часто, обычно она выглядела бледной, уставшей, легко раздражалась, если он обращался к ней с «пустяками». Иногда жаловалась: «Там так душно!» Или: «Что за люди! Почему, если ты вошла с непокрытой головой, тебе непременно сделают замечание, начнут шипеть в спину? И так это все недоброжелательно, будто совершаешь что-то непростительное».
А как-то она с улыбкой и даже какой-то игривостью в голосе объявила:
– Батюшка сказал, что я должна любить тебя.
– Да ну?.. – одобрительно отозвался Вадим.
– И слушаться, – неожиданно добавила она.
Отношения со священниками и вообще с церковью у нее были сложные. Стараться-то она, может, и старалась, но по-настоящему принять обряд не могла. Конечно, бывали прорывы, когда церковный свет наполнял ее, душа смирялась и принимала все как есть, однако куда чаще она чувствовала себя угнетенной, впадала в депрессию.
За смирением следовал бунт – против мужа, против священника, против такой религии. Какой такой? Приземленной, вот какой! Ее вновь уносило куда-то еще, и в этом метании для нее было больше смысла, нежели в обычной жизни. Только вот не к добру.
Болезнь, тихой сапой подкрадывавшаяся к ней, похоже, показалась ей провозвестником новой жизни, она не захотела ей сопротивляться.
– Почему я должна слушать поучения, которые исходят от человека, пусть даже и принявшего сан, но не вызывающего у меня уважения? – спрашивала она то ли Вадима, то ли себя.
Доходило до слез, до полной растерзанности.
Неизвестно, завидовала ли Оксана сестре Вале или нет, но она часто брала сестриного двухлетнего сына Павлушку на руки и вообще охотно проводила с ним время, отпуская сестру по всяким делам. Она была старше и Валю опекала, но в жизни та ее опередила, выйдя замуж в девятнадцать и в двадцать уже нянча малыша. Однако в трепетной любви Оксаны к племяннику тоже было что-то слишком напряженное, можно даже сказать, болезненное.
Однажды, гуляя в парке все вместе, попали под начинающийся дождь, который быстро превратился в ливень, а еще через минуту разразилась настоящая гроза. Мгновенно вымокли до нитки, но в надежде, что туча вскоре уйдет и дождь станет хотя бы слабее, спрятались под большим кленом. Едва дождь хлынул, Оксана сразу же схватила мальчугана на руки и крепко прижала к себе, стараясь, чтобы малыш не промок, да где там, дождь, похоже, и не собирался униматься. Павлушка, глядя на взрослых, ежащихся под довольно прохладными струями, весело смеялся. Невдалеке погромыхивало, стоять под деревом становилось небезопасно, нужно было срочно бежать домой или искать более надежное укрытие.
Они вышли на дорожку, и тут же, прямо над ними (так показалось), ослепительно сверкнуло, а еще через секунду небо буквально раскололось. От такого неожиданного мощного раската все аж присели. Хорошо, Павлушка не испугался – либо не успел, либо просто не понял, в чем дело.