Я стою, прижавшись спиной к глухой каменной стене, и разглядываю бесчисленные процессии, стекающиеся к ратуше. Насколько я понял из заключительных напутствий Шауля, Ицхак Левинштейн стремился попасть именно сюда, потому что здесь должны появиться на съезде германских князей, проводимом императором Карлом, наш мессия Давид Реувени и его верный последователь Шломо Молхо. Именно здесь их должны схватить и передать в руки инквизиции. У меня есть большое подозрение, что Левинштейн захочет встретить их до того и отговорить появляться перед глазами императора.
Здесь-то мы его и постережём. Нужно лишь внимательно оглядывать всех, кто проходит мимо, а уж среди этой разношёрстой публики Ицхака я легко вычислю. Тут и физиономистом быть не надо. Даже если бы у меня и не было его фотографии в папочке, которую сделал для меня Штрудель.
У человека из шестнадцатого века, как я уже успел заметить, более грубое лицо — плохая кожа, шрамы от фурункулов и прыщей, чёрные неровные зубы, плохо подстриженные волосы, дурной запах изо рта. Оно и понятно — ни косметики тогда не было достойной, ни медицины.
Даже с молоденькими девушками, ангельские лики которых трепетно живописали художники тех лет, та же картина. Аж, неприятно становится. Словно меня жестоко всю мою жизнь обманывало высокое искусство Возрождения. Впрочем, я мент, а не искусствовед, и не мне сулить о прекрасном. Хотя лучше уж при таком раскладе оставаться в сладком неведении и знать о средневековье лишь по картинкам…
И отовсюду, куда ни глянь, отвратительные запахи, один другого омерзительней. Не моются они здесь, что ли? Хоть бы мусор выбрасывали в какие-нибудь отведённые для этого места. И грязь со стен отмыли бы. Воды же полно — Рейн под боком. Правда, чистым, как я понимаю, он станет тоже ещё не скоро…
Пытаюсь вслушиваться в доносящуюся до меня речь и различаю немецкие, французские, испанские, итальянские слова. Кое-где даже проскакивает латынь, на которой степенно беседуют торопящиеся мимо монахи. Толпы стекаются к собору, словно на чемпионат мира по футболу. Как заядлые фанаты своих сборных.
— Может быть, знатный иностранец ищет себе даму для утех? — доносится до меня скрипучий голос.
Поворачиваюсь и вижу перед собой сгорбленного мужчину в надвинутом на глаза капюшоне, и рядом с ним молоденькую девушку, почти ребёнка, в длинном широком балахоне, стянутом на поясе тесёмкой. Светлые нечёсаные волосики её развеваются на ветерке, а чумазое личико несмотря ни на что всё равно миловидное и смешливое. На ногах мужчины какие-то разношенные бесформенные башмаки, девушка же босиком.
— Нет, спасибо, я никого не ищу…
— Но в это место, уважаемый чужестранец, приходят только те, кто ищет себе даму, — трясёт капюшоном мужчина, — и это место моё… Не беспокойтесь, у нас нет дурной болезни, вы ничем не рискуете!
— Откуда вы знаете, что я чужестранец? — удивляюсь я.
— Такой богатой и причудливой одежды, как у вас, нет ни у кого из жителей нашего Регенсбурга. Видно, что вы прибыли издалека…
Перед прибытием сюда я расчётливо поменял свои довольно расхристанные израильские шорты и майку на обнаруженные в служебном помещении больницы брюки и рубашку охранника, а кроме того прихватил лежавшую там с зимы плотную нейлоновую куртку. Мало ли какая будет погода в Баварии. В февральском Петербурге я уже прокололся.
Девушка проводит пальчиком по гладкой нейлоновой ткани куртки и тут же отдёргивает руку.
— Нет-нет, мне никто не нужен, — поспешно повторяю я и пытаюсь уйти от них, но это совсем непросто. Мужчина с девочкой немедленно устремляются за мной.
— Между прочим, знаете, что сказал святой Иоанн в своём Евангелии про таких гордых и неприступных господ, как вы? — Мужчина повышает голос, и в нём уже проскакивают требовательные нотки. — Он сказал: «Кто не останется во мне, тот будет отброшен, как виноградная лоза, и засохнет. Её подберут и бросят в огонь, где она сгорит». Как вам это?
Останавливаюсь и пристально смотрю на него, но ни лица, ни глаз не вижу.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Всего лишь то, что святая инквизиция очень пристально наблюдает за теми, кто не верит в Спасителя. А я по вашим манерам вижу, что вы чужой… Всего лишь две монетки, и вы получите сразу две вещи — это прелестное дитя и моё молчание…
— Мне проще придушить тебя в этом тёмном углу!
Мои слова не на шутку веселят мужчину, и он откидывает свой капюшон. Передо мной тощий с нездоровым лицом и выпученными слезящимися глазами человечек. Колючая редкая щетина, лиловые потрескавшиеся губы, изрезанный шрамами и морщинами бурый лоб.
— Эх, наивный вы человек! Я и так своё пожил — мне целых сорок шесть лет! Куда мне дальше? А вы после этого и шага не ступите, вас сразу поймают и сдадут в застенок инквизиции. С разбойниками и убийцами в нашем Регенсбурге разговор короткий. Плаха палача на Ратушной площади ещё ни разу не просыхала от крови…
Честное слово, мне не оставалось ничего иного, как слегка пристукнуть этого сорокашестилетнего старика, связать каким-то ремешком из его же холщовой сумки и засунуть в ближайшую подворотню. Однако уйти одному мне не удаётся. Я-то думал, что девчушка останется с ним, а она увязалась за мной.
— Не оставляйте меня одну, благородный чужеземец, — жалобно щебечет она тонким срывающимся голоском, — люди подумают, что это я его убила, и отведут меня в тюрьму.
— Да никто его не убивал, — отмахиваюсь от неё, — он полежит немного и придёт в себя. А тебе нельзя со мной. Я тут сделаю одно дело и… сразу уеду.
— У меня в самом деле нет дурной болезни!
— Да причём здесь это?!
— Я просто есть хочу… Мы с Готфридом уже два дня ничего не ели…
— Этого твоего приятеля, оказывается, Готфридом зовут… Имя-то какое, а сам…
— А меня зовут Региной. — Девчушка обрадованно гладит мой рукав и снова отдёргивает руку.
— Слушай, Регина, у меня нет денег, чтобы накормить тебя. Да и самому есть нечего.
— А давайте вашу куртку продадим! Я знаю, кто её купит…
С минуту я раздумываю, а потом соглашаюсь. Я-то отправился из больничной палаты Шауля без завтрака, и, если говорить честно, то не отказался бы сейчас от хорошего стейка с картошкой и помидорами.
— Это далеко отсюда?
— Да нет, рядом! Пойдёмте, я вас отведу.
Она хватает меня за рукав и тащит в сторону от собора. Мы прошли несколько грязных серых улочек и, наконец, остановились у какой-то лавчонки, где на деревянной приступке около дверей вольготно развалились двое подозрительных типов.
— Идите за мной, — Регина тянет меня к двери, потом в какой-то узкий неосвещённый коридор, и я слышу, как за спиной эти мрачные типы ломанулись за мной следом.
— Регина, где ты? — окликаю я, но никто не отзывается.
Я шарю руками вокруг себя и вдруг натыкаюсь на что-то мягкое.
— Раздевайся, приятель, и проваливай отсюда, пока жив, — трубит грубый мужской голос над ухом. Видно, это один из моих преследователей.
— Свет включи, ничего не вижу, — отвечаю я беззаботно.
— Что тебе включить? — гогочет голос и обращается к своему напарнику. — Слушай, что с людьми творится? За что их всех Создатель разума лишил и вложил в уста какие-то странные речи? Уже второй такой попадается…
— Лишить-то разума лишил, а вот одежду дал хорошую, — гогочет второй, — как и тому мужику, которого мы первым раздели…
— Уж, не из свиты ли они оба того безумного еврея, который добрых христиан баламутит? Третий день уже короля Карла, нашего князя и его высоких гостей на соборе злыми османами пугает. А те несчастные евреи, что остались в городе после того, как тринадцать лет назад мы их изгнали отсюда, при его появлении сразу носы задрали. Видно, забыли, кто в городе хозяин и больше нет тут их грязного гетто…
— А чего это чужеземец замолк? — забеспокоился второй. — Мы, видишь ли, между собой беседуем, а он… Эй, чужеземец, где ты? Ты уже снял одежду?
— Не могу без света, — тяну время и с интересом прислушиваясь к их речам.
— Подожди, так и быть, сейчас свечу принесу…
Видно, эти бродяги хорошо ориентируются в темноте, и я слышу удаляющиеся шаги. Потом в коридоре показывается огонёк, и в комнату вваливается один из типов, бережно прикрывая ладонью едва теплящийся огарок толстой свечи.
В мгновение ока врезаю ногой в живот второму типу, потом хватаю свечу у первого и, пока он не успел сообразить, что происходит, вырубаю и его. Это несложно, потому что я всё-таки когда-то тренировался в секции рукопашного боя, а вот эти ребятки — едва ли.
Хоть и противно мне касаться их грязных одёжек, но я связал им руки, как и десять минут назад их коллеге сутенёру Готфриду, потом сел на какую-то замызганную скамейку напротив них и принялся ждать.
Наконец, один из них приходит в себя и начинает ныть противным писклявым голосом:
— Чужеземец, отпусти нас! Что мы тебе сделали?! Хочешь, отдадим тебе… ну, эту девчонку, которая привела тебя сюда. Делай с ней что хочешь, хоть задави и в реку сбрось. А нас не убивай…
— Не трону я вас, и девчонку свою себе оставьте. Мне лишь скажите, где этот человек, про которого вы говорили.
— Какой человек?
— Того, у которого вы одежду отняли до меня…
— Мы у многих отняли. А, ты, наверное, про того, у которого очень странные штаны были. Такие же, как у тебя, чужеземец. И рубашка необычная. А на голове шапочка была очень смешная. Я её даже с собой в кармане ношу.
— Покажи!
— Развяжи руки…
— В каком кармане? Сам достану…
Поморщившись от запаха тухлой рыбы, которой пропах этот тип, я вытягиваю из его бездонного кармана вязаную кипу, владельцем которой наверняка являлся ограбленный Ицхак Левинштейн.
— Где сейчас этот человек?
— Откуда я знаю? Мы его у себя не удерживали. Наверное, к своим подался, к евреям. Куда же ему ещё, голому?
— Где тут живут евреи? — Я сую кипу Ицхака себе в карман и командую: — Вставай, отведёшь меня туда и покажешь.
— Не могу! — Бродяга даже затряс своей нестриженой гривой. — Нам, христианам, запрещено к ним заходить и даже приближаться к их домам.