Точка разрыва (рассказ о команде, которой нет) — страница 3 из 15

тно как было. Когда на его ворота шла «свеча», он отбивал ее «пыром» с кличем «Вперед, ЦДКА!» «Дед» Лясковский воплощал непреклонный дух армейцев.

Справа в защите играл Виктор Чистохвалов. В миру — нелегок, обидчив, в поле — воин, могущий отдать все. Его излюбленные дальние рейды пришли в пятидесятые словно из далекого футбольного будущего. В центре — Иван Кочетков, фигура колоритная и неоднозначная, и повод разобраться в ней появится у нас ниже. Сменил его Анатолий Башашкин. Слева — Юрий Нырков.

Идя на встречу с ним, мы помнили и ожидали увидеть такого, как на поле, —мрачно насупленного, красивого недоброй красотой Григория Мелехова из «Тихого Дона». Предстал же перед нами улыбчивый, обаятельный, моложавый генерал. Потом Гринин пояснил, что Нырков всегда был дружелюбен и весел, просто место в основном составе тяжело ему далось, он замыкался в стремлении не ошибиться. В «команду лейтенантов» лейтенант-танкист был переведен из сборной Группы советских войск в Германии, где был центр-хавом, капитаном, играющим тренером, любимцем командования — «кумом королю»: но последовал приказ из Москвы. А на войну он, школьник, ушел добровольцем, участвовал в Корсунь-Шевченковской операции, сражался в Польше, в Померании — командир танка Т-34. Футбольный стаж имел немалый: когда в 1937 году приезжали славные баски, прошла и международная встреча детей — наших с испанскими, воспитанник СЮПа возглавлял защиту, а против него играл, между прочим, юный Августин Гомес, в дальнейшем краса и гордость обороны «Торпедо». В ЦДКА Ныркову поначалу не повезло: в матче за дубль в 1947 году он заработал по колену, нажил бурсит, ждал, что отчислят. Ждал и Аркадьев: но — выздоровления перспективного игрока. Выпустил лишь в первом матче второго круга 1948 года —первом из двенадцати беспроигрышных. Артели Нырков пришелся, как патрон обойме. Настолько, что сам Федотов, непростой в общении, любил его компанию, учил есть раков. Приходили в знаменитую московскую пивную (сейчас на этом месте магазин «Детский мир»), где, представьте, лакомства этого было — бери, не хочу, Федотов заказывал полторы сотни. «Да вы что?» — «Ничего, под пивко пройдет». Не успевал малый с парой расправиться, перед великим искусником лежала ювелирно выпотрошенная гора панцирей.

В полузащите видятся Алексей Водягин и Вячеслав Соловьев, позже возник Александр Петров, так рано ярко взошедший, так мало поживший. Полузащита была любимым детищем Аркадьева, предметом особых забот, исходя из теоретических концепций: не потому ли Водягин и Соловьев чаще других бывали у него дома и он следил за их кругом чтения, развивал интеллект? Водягин вспоминает, как в ленинградском Эрмитаже Борис Андреевич читал ему подлинную лекцию о «Мадонне Литта» Леонардо.

В этом случае не побоимся рассекретить прозвища. Водягин —Мышь: бегучий, вездесущий, мокрый, как мышь. Великолепно знал дело и верно служил партнерам. Это было нелегко, поскольку (вспоминает Гринин) впереди справа у него был Николаев, способный сказать: «Помнишь, кто у тебя инсайд? Пасуй только мне», а дальше Гринин с его: «Не забудь, кто капитан, — не станешь пасовать, в составе не будешь». Из такого положения Водягин выходил с честью, за что был весьма уважаем, зван, несмотря на молодость, Алексеем Алексеичем. Компанейский, отзывчивый, душевный человек.

Соловьев был прозван Балериной — изящный, мягко техничный. Играл и краев, и инсайдов, был исключительно хорош собой — с пробором в нитку, в коротких трусах, открывавших стройные ноги (при моде на длинные — у Кочеткова они походили на юбку). На матчи часто ходила его мама, девушки его любили, а жены игроков обожали за обходительность, ставя в пример мужьям.

О Петрове уважительно говорили, что в команде он —рабочая лошадка. Хавбек исключительной выносливости, широченного охвата игрового пространства, то и дело стремился он открыться и на все поле гремело его «Дай!» и «Я!» («Дема» или, к примеру, «Леха» он крикнуть просто не успевал). За громогласность прозван Граммофон. Ни на поле, ни вне его авторитетов не признавал — хоть кому резал в глаза правду-матку (запомним на будущее это его свойство). А так —хохотун, шутник, чем напоминал Николаева.

Нападение. Болельщик тех лет, разбуди, повторит магическое: Гринин — Николаев — Федотов — Бобров — Демин. Хоть и не часто видели мы вместе все созвездие: в сорок шестом в Киеве унесли на носилках Федотова и Боброва, жестоко покалеченных Н. Махиней и А. Лерманом. И все ж — как песня, как стихи, как заклинанье: Гринин, Николаев, Федотов, Бобров, Демин.

Белесый, словно добела раскаленный, прямоугольный и остроугольный, с горделивым профилем известного актера Кторова, резал по краю Гринин — кинжал команды. Приняв от Федотова капитанскую повязку, властный от природы, совершал рейды не только игровые, но и для указаний, накачек. На разборах был неумолим. Разборы в ЦДКА порой напоминали новгородское вече, Борис Андреевич ценил творческие споры, любил мужской нелицеприятный демократизм, Гринин был закоперщиком.

С кем только не сравнивали работягу Николаева — он и «мотор команды», и «бомбардировщик дальнего действия». С первых же минут майка на его плотном торсе делалась темнобордовой, на тренировках он их по пять менял — так потел. Если Аркадьев отправлял команду на кросс, старшим назначался именно Николаев, и дистанция пробегалась метр в метр, шаг в шаг. Остринку любил и в игре, и вне ее: ведь в команде (как у Твардовского) «не прожить без прибаутки, шутки самой немудрой». Розыгрыши его были беззлобны: по принципу «поди туда — не знаю, куда, принеси то — не знаю, что». Или — жены приедут на сбор, и одной он восхищенно, скрывая лукавство скажет: «Клавдия, а Клавдия, ты посмотри, какое у Зины платье замечательное, небось, у тебя такого нет»... И Клавдия мчит в номер к своей сумке...

Федотов... Не без трепета подступаем мы к форварду из предания. В канонической футбольной истории все идеально: получив в распоряжение двух таких виртуозов, как Федотов и Бобров, Аркадьев создал знаменитый сдвоенный центр, оставив молодого на острие, старшего же чуть оттянув, доверив и снабжение юного бомбардира, с чем благородно смирился Григорий Иванович, став и «гением паса». На деле же, как вспоминают близкие к делу, тень розни повисла-таки над линией атаки и к тренеру ходила делегация: «мы-де бегаем впустую, а эти самолюбы никак между собой не разберутся». Решение облегчилось (увы) все в том же роковом киевском матче — битый, преждевременно постаревший Федотов отошел назад отчасти потому, что берегся. В 1949-м он уже один из тренеров, и Разинский рассказывал, как он с ним, мальчишкой, пятым вратарем, работал. Бил своими неповторимыми — с лета с поворотом (один из секретов здесь, быть может, в том, что у невысокого Федотова размер ноги сорок пятый). Бил, предварительно указывая, в какую точку целит (попадал без промаха), и предупреждая: «Не расшибись, дорогой». В этих словах и климат старого ЦДКА, и опасения увечного форварда. В последний раз Москва видела его в матче ветеранов — метров с тридцати разразился он своим ударом, забил гол, после чего, держась то за ногу, то за плечо, поясницу, попросил замену, — это было за месяц до смерти. Вот он каков был, а что опасался летать самолетом или, к примеру, побаивался ограбления своей квартиры (в дубле один игрочишка, приятель шпаны с Савеловского вокзала, нет-нет да и обронит, подначивая Федотова: «Кривой сказал: на Ленинградском классную хату сегодня берут».), что держался в сторонке от молодых, счастливых, не загадывающих на будущее... «Видели бы вы его без трусов и майки, — говорит Нырков. — Там же ноги неизвестно на чем держались — ни менисков, ни сухожилий, одна кожа. Тело — сплошь бинты. Я ему, бывало, предлагал шуткой: «Может, что привинтить?»

О Боброве с его высокой и трагической судьбой в спорте вряд ли скажешь больше, чем сказано и написано. В том числе стихами: «Шаляпин русского футбола, Гагарин шайбы на Руси». По словам Аркадьева, он не думал, почему надо сыграть так, а не иначе, — то было наитие. «Ты, Моцарт — бог, и сам того не знаешь». Чувствовал ли уникальность, избранность свою? В повседневности, похоже, забывал — был прост, широк и щедр. На поле или хоккейной площадке, жадный до гола, мог сорваться: «Почему не дал?» Или: «Я те не мальчик за такими пасами бегать». Мы еще не раз вернемся к нему в нашем рассказе — просто обречены.

Наконец, Демин. «Дема с Пресни». Кругленький, беленький, сам был похож на мячик, игра его — веселая, а финтов таких ни у кого не было: мяч себе лежит, а Дема через него туда-сюда скачет. Один киевский защитник, недавно переехавший из Закарпатья, назначенный в игре опекуном Демы, потом сутки спал без просыпа, так его допек, заморочил малыш.

Дему любила Москва. Один из его многочисленных друзей-поклонников (а среди них были и Петр Алейников, и Николай Крючков, и Борис Андреев) Михаил Иванович Жаров рассказывал: «Понимаете, штука какая удивительная. Иду по улице Горького, и вдруг нет за мной толпы всегдашней, никого нет, понимаете ли, на ту сторону глазеют, а там, оказывается, Дема шествует».

На установках в ЦДКА любили бывать военачальники, как-то приехал Буденный. Дема в ту пору прорабатывал «Краткий курс», потому норовил вставить мнение о недостатках — в плане критики — как движущей силы. А тут — молчок. «Демочка, что с тобой?» — забеспокоился маршал. «Ему шею надуло, — пояснил Николаев, — неизвестно, как играть будет». Маршал вызвал адъютанта: «Привези из моего шкафа Машкину растирку». Велел за четверть часа до игры натереть шею Демы. Помогло — заиграл. Прострелил слева, мяч срезался, чего Хомич не ждал, и юркнул в ворота. Дема в восторге кинулся на гаревую дорожку прыгать и махать трибунам, за что товарищи потом его взгрели — не те были нравы, без истерических лобзаний. А «Машкина растирка» применялась для лошади Семена Михайловича, чтобы она играла и плясала под ним на парадах.

О другом человеке сказано, но и о Деме можно, что его постигла судьба незлобивых, обаятельных, совершенно бесхарактерных талантов, — споили. «Ты у нас такой замечательный — пей-до-дна!» В лямке армейской артели тоже не святые ходили, но общее дело прежде всего, и, когда Дема нарушал очередное слезное обещание исправиться, ему перепадало крепко. Он не обижался, однако пересилить себя не мог. Бобров в последние Демины годы буквально из-под заборов его выволакивал, обмывал, одевал, селил у себя, Дема убегал и — все сначала...