– Давай, Галя ждет! Снимай уже. – И Витька сделал широкую улыбку.
Через неделю вертолет, нагруженный патрульщиками, их прекрасными рюкзаками, восхитительными трехлинейными карабинами, седельными сумками и седлами, чудесно пахнущими потертой кожей, разбежался на террасе, где были сады и вертолетная площадка, и поплыл по воздуху над озером. Внутри сидел оглохший от счастья и шума винтов Сашок, гладил дрожащую лайку Жени Веселовского, поглядывал в круглое окошко и хотел запомнить все изгибы берегов, все долинки и распадки, смотрел в приблизившиеся порозовевшие вершины гор.
Какие-то двести километров удовольствия, и машина сделала круг перед посадкой. Сашок увидел крытые тесом крыши кордона Букалу, нескладно прилепившиеся под выцветшим на солнце склоном горы. Он сразу узнал это родное, незнакомое место, это была конечная точка его великого похода.
Поход закончился, мечта состоялась. Перед ним лежал огромный, незнакомый, любимый мир с нежной глазурью гольцов на горизонте. Предстояла колонизация этого пространства.
Следующим рейсом прибыл Витя Карпухин.
Разноцветных склонов, как на пути к озеру и на самом озере, Сашок тут не увидел, вся тайга желтая от лиственниц, от выстлавшей землю хвои. И желтая сухая трава на открытых местах. Березы здесь не растут – слишком высоко. Чернота кедрачей поверху только подчеркивает однотонность пейзажа. Ни ветерка, ни звука весь этот желтый месяц – весь конец октября и начало ноября, а потом вдруг с вечера снег, как будто красок в мире больше нет и не будет. На следующий день жесткое яркое солнце так бьет в этот снег, что весь день щуришься, как будто спросонок, или вдруг небо опустится до самых лиственных верхушек на соседнем холме и напустит на пейзаж снегопад, мельтешение такое, словно белые помехи в телевизоре. И тогда можно долго смотреть из окошка выпученными, остановившимися глазами, как во дворе неподвижно стоит у коновязи черная лохматая лошадь, смотреть, пока незаметно наступившие сумерки не скроют лошадь, и вместо нее, если зажечь керосинку, в оконном стекле будет видно слабое отражение того, как ты ходишь по комнате, пьешь чай или варишь на печке лапшу.
Первую неделю у них в Букалу жили патрульщики, собирались в тайгу.
Женя Веселовский с утра, выйдя во двор, опустошал свое сознание криком. У него был большой рот и большой объем легких. Он походил в этот момент на льва, обозначающего свое присутствие в пустыне, или на оленя, ревом вызывающего соперника на битву. Опустошенное сознание наполнялось чем-то хорошим – Женя улыбался, осматривая небо и горы, блеск золотых коронок на зубах придавал всему этому торжественность обряда.
«You have tattoos everywhere, but my name is not there…» – восклицал он густым, красивым голосом. Или говорил, обращаясь к пейзажу: «She is soft, she is warm, but my heart remains heavy…» или «I’ve got thirteen channels of shit on the TV to choose from…». Все это было весело, непонятно и красиво.
Эрик Костоцкий был понятнее. Постоянно поправляя очки, напевал Визбора и всякие туристические песни, которые обычно поют дружными голосами у костра, ходил с ножом на боку, цитировал Джека Лондона и Хемингуэя, пил крепкий чай и курил по две пачки сигарет в день. Эрик любил готовить, вкусно покушать и вообще компанию. Он был с юга, казался очень уютным и домашним человеком.
Они наполнили Букалу очарованием дальних веселых походов, труднопроизносимыми названиями мест, где пришлось заночевать в снегу, поймать браконьеров или неожиданно встретить товарищей, идущих навстречу. Было здорово, что они обитают в той стране, которая теперь принадлежала Сашку. Им предстояло патрулирование южных границ заповедника, а потом переход пешком на озеро.
После их ухода Букалу погрузился в желтую тишину.
Они жили – Сашок и Витя – в одном трехквартирном доме, Марат с женой и дочкой в другом. Марат был их начальником и не любил городских, подсевших на романтику мальчиков. Но что поделаешь, если городские мальчики ехали и ехали из своих городов, заселяли Букалинский кордон и, как им ни отравляй жизнь, как ни вытравляй отсюда, словно насекомых, не переводились. Растревоженные свободой и непривычным миром, приезжали новые, счастливые, одуревшие от запаха, простора и далеких гольцов, подернутых маревом или покрытых снежной глазурью. Ходили сгоряча босиком по тайге (чтобы красться бесшумно, как зверь) и лечили потом избитые ноги, изучали способы выделки шкур, приемы шаолиньских монахов или очищали сознание, медитировали, играли на гитарах и варганах. Стриглись налысо, занимались уфологией, сыроедением или становились вегетарианцами, писали и читали стихи. За последние четыре года здесь сменилось тридцать лесников.
– Подождите, закончится вся эта лабуда с перестройкой, настанет порядок, заставят вас работать по-настоящему, – холодно шутил Марат. Нормальному взрослому человеку тяжело было смотреть на этих клоунов.
Но Сашок еще не был готов к настоящей работе: он не насмотрелся вокруг.
Вот лиственницы, например. Где он раньше их видел? В Москве, в Теплом Стане, если идешь от шоссе к Узкому – поместью Трубецких, там старая лиственничная аллея. Торжественная и немного надменная от старости, одновременно уютная, когда по осени дорога между шпалерами толстых деревьев переметена желтой тонкой хвоей. Но все же эта аллея – как завитушка в облупившемся барочном окне, как коринфская колонна в какой-нибудь заросшей чернокленом подмосковной усадьбе. Вросший в мягкий среднерусский пейзаж экзотичный обломок из устаревшего прошлого.
А здесь лиственницы свои, местные, настоящие. Не такие высокие, но жилистые, угловатые. Прочно стоят на земле, размахнув черные, корявые руки. Стволы красноватые, с подпалинами. Из них сложены эти дома, денник, двор для скотины с не очень толстыми, но ровными и крепкими стенами. Когда-то это была пограничная застава, теперь – кордон заповедника. От старости древесина закаменела, в стену трудно вбить гвоздь.
Желтая от хвои лесная подстилка переходит в желтизну выгоревших открытых склонов, из ложка в долину выбегает табун таких же невысоких и крепких, как лиственницы, лошадей. Желтый ковер, синий полог наверху, обветренные лица камней, гул пары сотен неподкованных копыт, лошадиные выкаченные глаза – какая тревога подходит, рождается сама собой от этого прихода Азии к тебе! Аж дыхание сбивается, хочется бежать, и Сашок бежит в восторге наперерез табуну, добавляя топот своих кирзачей к топоту коней.
У ручья – дом бездетного пенсионера Поидона Сопроковича Марлужокова, которого для краткости зовут просто Абай – дядя. Жена его – Ульяна Лазаревна, или Абё.
Абё почти не говорит по-русски, поэтому разговор с ней происходит каждый раз по установившемуся ритуалу.
– Как здоровье, Ульяна Лазаревна?
– Мало-мало хорошо, мало-мало плохо, – с удовольствием отвечает бабушка.
Дальше каждый говорит на своем языке, надеясь на случайное понимание.
Не успел Сашок в первый свой день на кордоне бросить у двери рюкзак и оглядеть новую квартиру, как без стука вошел Абай, уселся у стола и не торопясь стал перечислять, загибая непослушные деревянные пальцы:
– Чай черный индийский – четыре пачки; зеленый плиточный чай – пять пачек; мука – полмешка; штаны новые – один; плащ брезентовый – один; патрон для тозовки – две пачки; кидьим новый – один; потник новый – один тоже…
Он прикурил от спички и долго-долго эту спичку заплевывал. Слюны не хватало, он промахивался, а спичка давно потухла. Сашок смотрел, как Абай заплевывает пол.
– Потом это… еще колун новый – один, шапка – один…
– Что такое кидьим?
– Кидьим что такое? – Абай с удовольствием начал объяснять. – Ты лошадь седлаешь, сперва ему на спину ложишь потник, потом кидьим ложишь, потом седло ложишь. Кидьим называется – подседельник.
Пришел Марат и оттеснил Абая, что-то объяснял – где дрова, где баня, как работаем, как отдыхаем, потом повел обедать к себе. Старик заплевал окурок, ушел и с удовольствием пересказал заново свой список через несколько дней, объяснив, что это всё вещи, пропавшие у него прошлым летом, после того как не известный Сашку человек по имени Коля Бедюев караулил его дом и доил корову, пока Абай вместе с Абё были в районном поселке в больнице.
В восьми километрах от кордона – деревня Букалу. С большим миром ее связывает конная тропа и вертолет два раза в неделю.
Двадцатый век, глобализация-коллективизация, скотоводам, пасшим скот по далеким тайгам, пришлось сойтись жить вместе. Дома стояли в живописном беспорядке и напоминали стадо коров, рассыпавшихся по косогору и щиплющих траву каждая в своем месте. Привычных огородов с оградами или палисадников Сашок не заметил – калитки вели в вытоптанные дворы, на которых стояли сани, старые конные грабли, кривились поленницы. Щенки носили в зубах куски войлока, возле калиток стояли отполированные старостью коновязи, пахло конским и бараньим навозом, смолистым дымом и горной полынью. Возле каждой избы деревянная юрта – аил, коническая крыша покрыта корой, над ней из дымника идет дым.
В центре самые старые почерневшие домишки и придавленные временем аилы торчали из земли, как камни. А по краям деревня прирастала новыми, сверкающими желтизной тесаного дерева постройками. Контора, почта, магазин могли похвастаться открытым крыльцом, где хорошо стоять и курить в тени под навесом.
Но кто там будет стоять и курить, когда можно без стука отворить дверь любого аила, сказать: «Тьякшилар!», сесть на низенькую табуретку или чурбак у огня – в шапке, в сапогах, в куртке – и тут уже уютно покурить, а тебе нальют душистого белого чая, пахнущего сытостью ячменя и теплом топленого масла. Придвинут чашку с нарезанным хлебом, который получается разным у каждой хозяйки, пиалку с жирным каймаком, а то и угостят стопочкой свежей арачки, еще не утратившей свое родство с чем-то молочным, кисломолочным, чем-то знакомым с детства.
Ты совсем чужой в этой деревне, где нет ни одного русского, ты еще с трудом ориентируешься в новых лицах, в том, где чей дом, что прилично делать, а что – дико. Ты еще не понимаешь, когда над тобой шутят и что кажется смешным. А они не всегда понимают, что тебе интересно, а что – скучно. Но никогда никто не пропустит тебя мимо своих дверей, не позвав посидеть, почаевать, никто не пройдет молча, показывая чужаку, что он чужой.