Точка слома — страница 21 из 79

Ошкин озадачился. Он даже не думал о таком, о том, что такое возможно – в его практике просто не было подобных случаев.

–Но это же… это же уже какое-то животное – запинаясь, пробормотал Ошкин. – Это же уже не человек, а тварь!


-А разве тот, кто уродует трупы топором и отрубает кисти не тварь?


-Если он убивает из-за корыстных побуждений, то он еще человек, просто малодушный и желающий чего-то – вступил в диалог Горенштейн. – А если он убивает ради удовольствия, то он уже не человек, а животное, с инстинктом. Как кот, который все равно убивает и жрет мышей, хотя его отлично кормят.


-Вот! Я именно про это – он убивает из-за каких-то побуждений его организма, из-за инстинктов.


-Версия хорошая, но сам понимаешь, в нашей стране такого быть не может. Откуда нелюди в стране социализма? – будто ради галочки сказал Ошкин.


-Война многое разрушила. И людей тоже.

Горенштейн озадачился: по его лицу было видно, что он пытался вникнуть в сказанное. Он немного поводил руками, а потом переспросил: «То есть он убивает без плана, без схемы и без какого-либо мотива? Просто для удовольствия?»

–Да, – ответил Летов, – именно так. Он убивает, потому что получает от этого животное удовлетворение. Это у него как инстинкт. По крайней мере, я так думаю.

Ошкин покачал головой. Было видно: он не мог поверить, что такое вообще существует. Как пожилой следак он не хотел менять своих взглядов, не хотел разрушать шаблоны, однако одновременно понимал, что в этом деле без этого никуда.

«Ты такие случаи в своей практике встречал?» – неотрывно смотря на какую-то точку стола, пробормотал Ошкин.


-Нет, – монотонно ответил Летов, – не было такого. Разве что вот, во время войны. Но там все непонятно довольно. Однако никаких мотивов, кроме как получения удовольствия, я не видел у того урода. Иначе зачем просто бить ножом уже убитого человека?

…Горенштейн шел по вечернему городу, подняв воротник шинели – ему было холодно и физически, и душевно. Бывало такое у бывалого капитана, когда с ним происходило что-то непонятное: словно вселялся в его голову какой-то чудик. У Горенштейна появлялась сначала жуткая тоска по семье, потом режущее душу чувство вины, потом боль от воспоминаний и ненависть к себе и жизни. Он чувствовал, что не хочет жить, но выгонял из своей головы эти странные мысли, чувствовал бессмысленность жизни, но мозг одновременно говорил о его пользе для общества и о Вале, которая может помочь и ему самому. Он любил ее, но эта любовь тонула в какой-то жуткой душевной тоске и ее было трудно почувствовать, получить от нее внутреннюю отдачу – он любил ее, но эта любовь сидела слишком глубоко в душе и не могла выйти оттуда из-за кучи корост и мозолей.

Вот и сейчас он шел, запинаясь о заледеневшую грязь, и хотел плакать. Жена, дети, мама с папой – они стояли перед его глазами, он видел их, хотел прямо сейчас обнять свою жену, своих детей, выпить с отцом, поцеловать мать… но все это было невозможно. Уже давно.

Самое странное – он чувствовал свое жуткое сходство с Летовым, особенно с недавних пор. Ибо с ним случилось нечто похожее…

…Горенштейн оторвал три листка с календаря и, наконец, выставил на нем правильную дату: «12 августа 1947 года». Летнее солнце било в окна отделения, горячий ветер задувал в кабинет, колыша какие-то бумаги, пока эту идиллию летнего утра не прервал телефонный звонок.

«Алло, капитан, из 199-го лагеря побег, вояки попросили наших помочь, бери свою группу и езжайте к их баракам быстрей» – сквозь треск прорвался голос Ошкина.

Горенштейн напялил фуражку, взвел курок пистолета и вместе со Скрябиным отправился к лагерю военнопленных №199. Несколько тысяч пленных обустраивали переехавший из Днепропетровска Стрелочный завод и один из них утром сбежал. В лагере старлей им объяснил ситуацию: пленник сбежал во время строительства, куда делся не известно, начальник лагеря попросил привлечь следаков из милиции.

Пока машина ехала, Горенштейн уже все для себя решил. В нем проснулась жуткая ненависть: он представлял, как один из этих пленных стрелял в затылок его жене, он вспоминал свою семью и то огромное пространство, под слоем земли которого лежат невинные люди, и Люся с детьми в том числе.

Суть в том, что Горенштейн знал, куда сбежал пленник. В лесу была небольшая коробка из досок, между которых была засыпана зола, а в ней прятались бандюганы и хранили свой скарб. Но говорить о своей догадке, в которой он был уверен, другим Горенштейн не стал. Скрябина он отправил с солдатами на проческу леса, а сам сказал, что поедет на место побега один.

Однако никуда он не поехал. Припарковав машину меж деревьев, Горенштейн, взяв с собой оружие, побежал в лес, давя ногами листья и выворачивая комья земли. Злость окутывала его тело, окутывала его душу, затмевая рассудок, словно Летова окутывало это нечто в Австрии.

Вот он, раздвинув ветки ели, выбежал на небольшой холм. Под ним, заваленная ветками, стояла небольшая коробочка, в которой и ютились бандиты. Сверху Горенштейн увидел развороченные листья у нее и понял, что немец там.

Капитан тихо спустился вниз и, сжав в руке рукоять «ТТ», подбежал к входу в это скудное жилище. Он отодрал висящий там заштопанный кусок плащ-палатки и увидел сидящего, скорченного, грязного и трясущегося от страха немца. Все его лицо было чем-то измазано, руки машинально подняты вверх, согнутые колени тряслись. Старая серая шинель, местами протертая и изорванная, была залита золотым солнечным светом.

Горенштейн долго смотрел на него своим диким, ненавистным взглядом. Ствол он не опускал. Когда перед его глазами вновь встало личико его дочери, Горенштейн нажал на курок, и пуля прошила грудь несчастного немца. Птицы подняли бедлам: жуткие и нескончаемые крики ворон сотрясли лес, а махи крыльев всколыхнули зеленую листву.

Немец, захлебываясь в крови, упал на спину. Горенштейн сделал еще два выстрела в шею, после чего, не меняя стеклянности глаз, опустил ствол пистолета. Так он простоял перед окровавленным трупом еще с минуту, пока не достал из дупла большой березы небольшой ножик без рукояти, который там всегда оставляли бандиты, и вложил его в руку немцу.

Однако вскоре пелена ненависти спала и проступило осознание случившегося. Горенштейн, держа в руке пистолет с раскаленным дулом, упал на листву и дико посмотрел на небо – он осознал свою ошибку и осознал, что убил, быть может, и невиновного человека.

Как оказалось потом, это был немецкий рядовой, которому было 20 лет. Он попал в плен в самом конце войны и, по сути, ничего и не сделал – просто не успел.

…Вот из-за этой истории Горенштейн и ощущал себя похожим на Летова. Но в нем не было столь жгучего чувства вины – то ли это организм так реагировал, не давая новому поводу для страданий добавляться к предыдущим, то ли где-то в подсозании его успокаивало, что это был, все таки враг, но, вспоминая, нутро Горенштейна окутывала порция тоски и, можно сказать, очень сильного стыда, заставляя весьма сильно терзаться. Бывало это редко, все чаще в часы самокопаний, просто потому что остальную часть того участка души, который отвечает за боль, занимала тоска по убитой родне. Само собой, случай с убитым немцем Горенштейн никому не рассказывал и от этого, пожалуй, было только хуже – словно кислота разъедала изнутри душу.

Горенштейн вошел в теплую комнату Вали. Она уже что-то приготовила и аккуратно, с ласковым лицом, раскладывала все по тарелкам.

«Ой, Венечка, привет, давай быстрей руки мой и иди кушать» – мило сказала Валя.

Горенштейн снял шинель, кинул на стул фуражку и упал на колени.

«Я так больше не могу. Я устал» – сдерживая слезы пробормотал Горенштейн, обнимая Валю за талию и вжимаясь лицом в ее укутанный в фартук и платье живот, а потом и вовсе заплакал, капая слезами на одежду столь близкого ему человека…

Глава 8.

«Здесь рядом нету никого,


И только небо видит все»


--ColdInMay

Летов лежал на кровати. Вся простыня была скомкана, грязь со штанин сыпалась на старый матрас. Ему снились кошмары – убитые австрийцы гнались за ним с топором. Летов ворочался, мычал, пока не услышал жуткий стук – он сначала подумал, что это стучат ему с Небес, мол, давай к нам, но, как оказалось, это Скрябин стучал в дверь нового сотрудника райотдела.

Летов продрал глаза и потирая руки с боками, поплелся к двери. Часы показывали девять утра – уже стандартное время для пробуждения Летова.

«Здравия желаю, товарищ Летов. Я от товарища капитана – приказано доставить вас на место преступления» – шепотом, дабы соседние жильцы не услышали, сказал Скрябин.

Летов поспешно оделся и сел вместе со Скрябиным в измазанную грязью «Победу». Ехать пришлось недалеко – минут через пять они уже были на последней длинной улице района. Около небольшого домика, измазанного известкой и с отделанной шифером крышей, стояла кучка машин и постовые. Покрашенные темно-синей красной оконные рамы выпирали и образовывали какие-то огромные обшарпанные квадраты на белой пелене стен, из под сбитых кусков известки прорывались гнилые доски, радующиеся хоть какому-то солнышку. Летов вспомнил свои довоенные времена: в холодном 49-м все было примерно также, как и тогда – только машины и форма новая.

В самом доме все было как обычно: труп в луже крови с отрубленной кистью, лазающий с линейкой Кирвес, настраивающий «Фотокор» Юлов и бродящий по комнате Горенштейн, работали на месте преступления. Единственное, что отличалось – так это сидящий в углу Ошкин с тростью.

–О, Серега, ну наконец-то! – с небольшой долей радости в голосе сказал Горенштейн. – Знакомься, это наш криминалист Яспер Кирвес, фотограф Володя Юлов, ну, а с ефрейтором ты уже познакомился. А это, товарищи, наш новый сотрудник – оперуполномоченный Сергей Летов.

Летов пожал руку совсем не удивившемуся и не особо интересующемуся новым сотрудником Юлову и радостному Кирвесу, который уже успел с головы до ног оглядеть Летова и прикинуть его внутренний мир у себя в голове. Единственное, что он понял, так это то, что Летов был глубоко несчастный человек, чья омертвелость и боль, как бы он этого, возможно, и не хотел, прорывалась наружу.