тов, разбавила та красивая девушка с фотографии. Ей было очень страшно: кроличья шапка тряслась на ее головке, маленькие и синие ладоньки были сжаты в кулачки и лежали по швам, и все ее тело под черным пальто непроизвольно вздрагивало. В общем, эта миловидная молодая девушка, с замерзшим лицом, очень боялась, а вид курящего Летова, сонного Горенштейна в кителе, и статного Скрябина в гимнастерке только сильнее ее пугали. Повесив шапку и пальто около прокуренной «Москвички» Горенштейна, девушка встала посереди кабинета, и все мужчины стали разглядывать ее стройную фигуру в длинном черном платье на лацкане которого выделялся комсомольский значок, а воротничок был выделен белой окантовкой. Ее темные волосы были заплетены в косичку, а лоб трясся – в Летове даже пробудилось давно забытое чувство жалости к кому-либо.
«Присаживайтесь, Нина Валерьевна» – сказал Горенштейн, стряхивая пепел со стула, и пытаясь выдавить из себя милый голосок, который давно уже забыл. – Скажите, кем вы приходитесь Алексею Ильичу Филину?
По лицу девушки было видно какое-то облегчение: она, наконец, догадалась, зачем ее позвали. Стало ясно, что дело не в ней, не в комсомольской работе и не в каких-то ее родственниках, а в этом пропитом герое. – Никем, товарищ капитан – спокойно оборвала Лямшина. – Вероятно, я ему нравлюсь, но, такой человек, не подобающий своей награде и не подобающий образу настоящего строителя коммунизма не может вызывать у меня никаких чувств, кроме сожаления.
-Он вам что-нибудь про себя рассказывал? – в коем-то веке спросил Летов, с надменным видом туша в пепельнице папиросу – не сильно то его радовал настрой комсомолки, даже несмотря на то, что говорила она, возможно, про убийцу.
-Немного, все больше про подвиг свой и то, как он на заводе до войны работал.
-А сейчас он что делает?
-Кочегаром работает, да водится с какими-то мужиками с овощебазы: он мне даже как-то дарил помидоры, так наверняка украл их, паршивец!
-Он много выпивает?
-Да чуть ли не каждый день! Он и до войны пил, но как вернулся запил сильно, да еще сдружился с какими-то похожими на него товарищами, которые тоже никак не похожи на истинных строителей светлого будущего.
-Когда вы его видели в последний раз?
-Да с неделю назад. Он как вернулся из отпуска, вроде в Кемерово к однополчанину ездил, сразу ко мне пошел, подарил брошюрку Энгельса. Мне так смешно было: сам ни одной работы наших теоретиков не читал, а мне дарит еще!
…Лямшина ушла, громко хлопнув дверью. Вероятно, она своим комсомольским умом поняла, что эти люди в кабинете не сильно-то отличаются от ее ухажера.
Горенштейн бросил химический карандаш, который все это время крутил в ладони, потер лицо и сонным голосом пробормотал: «Как-то все слишком просто. Вот сколько помню, никогда так просто не получалось. Никогда не было так, чтобы все сразу сходилось. Ну, сам посуди: в комнате топор и книжка с вырванным четверостишьем, Кирвес сейчас даже поди скажет какой из найденных на месте убийств отрывок в этой книженции был, все люди говорят, что он скрытный какой-то. Не кажется ли тебе, что все как-то слишком просто?»
Летов лишь закурил новую папиросу, ответив: «Кажется Веня, кажется. Надо с ним самим поболтать. Но сейчас уже девять вечера: предлагаю это сделать завтра – столько людей опросили, комнату его перевернули… устали мы все. Давай завтра».
…Горенштейн ушел к Валентине, а Летов очень сильно хотел выпить. Лучше, конечно, гладкого стакана водки, но и граненый пойдет. Просто неимоверно. Было уже десять вечера: все магазины, где можно было купить водки, закрылись, а в бараке уже все кончилось. Поэтому Летов пошел к единственному нормальному человеку из его окружения: к Кирвесу.
Кирвес стоял около стола и стягивал с рук перчатки. В его кабинете было два стола: один для бумаг, которые лежали в кое-как составленных стопках, а другой для опытов.
«Яспер, здравствуйте. Простите за мою прямолинейность, но у вас случаем нет чего-нибудь выпить?» – совестливо спросил Летов.
-Приветствую, Сергей Владимирович – уставши ответил Кирвес. Он подошел к белой тумбочке, что стояла поодаль от стола с бумагами, открыл ее заляпанные непонятно чем дверцы, извлекая из-за кипы спрятанных в нее бумаг старенькую бутылку водки. Ее горлышко, заляпанное сургучом, было плотно заткнуто газетой, а сама бутылка была опустошена процентов так на тридцать.
-Вот – гордо сказал Кирвес, ставя поверх пустых бланков отчетов бутылку, – выпиваю иногда, когда после какой-нибудь операции становится совсем тяжко. Можно на «ты»?
-Само собой, Яспер.
-Хорошо. Знаешь, мне частенько не с кем поговорить, от чего очень худо. Я хоть и крепкий в психическом плане человек, но, поверь, когда восстанавливаешь лицо полуразложившегося трупа, даже мне худо становится. А с кем поговорить? Не писать же дочке в Таллинн об этом.
-У тебя дочь есть?
-Да.
-Как звать-то?
-Лииса. Ну, все зовут Лизой. Лиза Кирвес. Вот недавно второго родила, сына. Яковом назвала. Повезло ей: мужа ее в 41-м перевели в Свердловск, она с ним и поехала. Вот в аккурат 1-го июня 1941 года уехали. Она сначала не хотела, а потом, когда передали, что Таллинн оккупирован, я рыдал от счастья, что она не там. Мужа ее на фронт забрали, ранили его в 42-м году, и сильно, ступни он отморозил. Вот и коммиссовался. Вернулся домой, а в 45-ом, в феврале, они первого сынишку родили – Кирвес налил себе пол стакана, а Летову полный. – В 46-м в Таллинн вернулись. Теперь Егор, так мужа ее звать, в порту работает, крановщиком, а живут они совсем рядом со Старым Городом.
-Давно ты к ним ездил? – спросил Летов.
-В 47-м, в апреле! – гордо сказал повеселевший от неожиданно появившегося собеседника Кирвес.
Выпили за жизнь. Летов аж чмокнул от удовольствия, а потом спросил: «А как ты тут-то очутился?»
-В 40-м, когда Эстония вошла в состав СССР, дочурка моя и женилась. Жены моей не было тогда в живых, она умерла от рака в 39-ом. Ну, я и решил, чтобы не мешать своим, прописал в квартире доченьку свою, а сам подальше от нее и от могилы Линды решил уехать в Россию. Тем более, всегда я любил эту страну, отец мой за то, что в Ленинской партии состоял, и погиб. Мне предложили три города, где судмедэкспертом работать можно: в Ставрополе, Хабаровске или Новосибирске. Я и выбрал Новосибирск. Вот, с декабря 40-го я тут.
-Хочешь вернуться обратно?
-Нет. Не хочу. Там воспоминания о Линде, да и Лизе своей я мешать не желаю. Я нудный и скучный человек: с внуками я нянчится не смогу, ибо не умею, а так… со мной скучно. Со мной всем скучно, поэтому мне уже почти шестой десяток пошел, а ни друзей, ни жены у меня нет. Только Лиза в нескольких тысячах километров отсюда, да трупы. К тому же, я знаю, что ее муж не очень то хорошо ко мне относится. Слышал я как-то, как он говорил, что я низок, что я никого не воспитывал и что я не отец. И знаешь, он прав – Кирвес налил второй стакан, уже по полному каждому – он чертовски прав. Я не отец – пока Лиза росла я учился и усердно работал, возясь с трупами. Пока моя жена умирала, я возился с трупами. Теперь у меня растут внуки, а я вожусь с трупами. Привык я к такой мерзкой жизни, а новой жить не смогу, я уверен в этом, но где-то, в моих мечтах, я совсем иной, совсем другой. Не криминалист, а музыкант, например, не нудный, а веселый, не скучный, а интересный и интригующий, не одинокий, а… эх.
-А с чего ты взял, что ты нудный и скучный?
-Мне так многие говорили. Да и я сам это понял. Когда ехал в поезде сюда, в Сибирь. Когда бросил все и решил начать с чистого листа, а оказалось, что я просто перевернул страницу моей скучной и затхлой книги.
– И что, ты не страдаешь от одиночества?
– Нет, к одиночеству привык – одному даже полегче, в какой-то мере. Когда ты один, ты свободен.
-От чего?
-От обязательств, помимо рабочих, само собой, и от лишних людей.
Выпили за детей. Потом за победу. Потом за жизнь. После небольшой паузы, сильно выпивший Летов, впервые заговорил первым:
–Знаешь, Яспер, я стал за собой замечать: я теряю всякие чувства, я словно становлюсь… деревянным. Нет, способность чувствовать радость или вообще что-то хорошее, счастливое, я потерял еще до войны. То есть, я вот смеюсь, но внутри, внутри я деревянный, внутри я ничего не чувствую: не смеха, ни радости. Но это просто неспособность чувствовать счастье. А вот недавно, где-то с полгода назад, я стал ощущать, что я вообще теяряю всякие чувства, словно я уже не способен вообще что-то чувствовать. Только боль, но она так приелась, что я это уже не чувством считаю, а состоянием души, будь она неладна.
-Это, Сергей, называется ангедонией – с сильно выраженным эстонским акцентом произнес Кирвес.
-А-н-г-е-д-о-н-и-я – по буквам повторил задумчивый Летов.
После небольшой паузы уже сильно пьяный и ставший гораздо быстрее говорить Кирвес, спросил: «А у тебя была жена?»
Летов, тоже не хило выпивший, помрачнел, усмехнулся, налил и после долгого молчания ответил: «Жены не было. А вот любовь была, да. Мне тогда лет тридцать было. Ну, до этого тоже с девчонками гулял и то не много: я в милиции уже служил тогда, учился и работал усердно. А потом познакомился с ней… с Олей… любил ее страшно, как помню. Ну, она меня тоже по-началу любила, даже жениться думали. Я уж верил в то, что жизнь прям наладится. А потом… потом я уехал в Барабинск, помогать там с каким-то делом, не помню уж каким. И как вернулся я, оказалось, что она уже с другим, офицером-летчиком. Не стал я отбивать ее: иногда лучше сдаться, это я давно понял. Мучался я, мучался. Друг мой Леха помог, и спиться не дал, и на работу вернул. А потом война. А потом… потом много чего.
-И где теперь она?
-Она с этим своим хахалем сначала в Читу, а потом на Украину уехала. Не знаю, может и пережила оккупацию, а может и нет, а вот что этот хахаль ее погиб в 41-ом под Киевом я знаю. Они и обженились вроде за пару месяцев до этого.