Точка слома — страница 39 из 79


-Знаешь, Сергей, я вот в последнее время много вспоминаю и много думаю о времени как таковом. Само время неизменно и непоколебимо. Изменимо лишь наше его восприятие. Иногда одно событие может ускорить время, а иногда, наоборот, ох как замедлить. И если раньше события недельной давности казались очень недавними, то теперь три дня равносильны году времени. А пять лет – трем дням. А на самом деле все те же часы, минуты, секунды…


-Ты часто ощущаешь такую потерю во времени?


-Ну, да. Скоро будет годовщина смерти Линды, я ее часто вспоминаю, и вот прям замечаю: черт, это было пятнадцать лет назад, в другой стране и при другом правительстве, а мне кажется, что это вчера мы с ней прогуливались. Вот только Иня это не Финский залив.


-Так может бросишь все, уйдешь на пенсию и вернешься?


-А толку? Линды нет, матери тоже, дочке я не нужен.


-С чего ты взял?


-Она мне очень редко пишет, да и у нее свои хлопоты. К тому же, хрен мне кто там комнату выдаст – разве что у нее жить, но это ж омерзительно.


-Не мне судить, я человек не семейный совсем. Ну, так может в отпуск?


-Я думал про это. Но, знаешь, я вот чего боюсь. Как-то в юности я любил одну девушку, и мы с ней постоянно встречались у одного памятника в Старом Городе. Прошло лет пять, оставалось еще пару месяцев до моего знакомства с Линдой. Я решил съездить туда, мол, растормошить чувства. А ничего. Стою я у этого памятника и ничего. Ну, обнимал я ее тут. Ну, целовал. А толку то? Вот я и боюсь, что, оказавшись там, мои чувства к Линде умрут окончательно, уйдут к ней в землю. А я этого не хочу. Мне проще жить так, любя ее и вспоминая. К тому же, не думаю, что я еще долго буду без нее на этом свете.

Пожарив картошки, Летов с Кирвесом принялись быстро ее есть. Соседи разошлись по комнатам, лишь на кухне еще громыхали чугунные круги и слышались какие-то разговоры жильцов. Летов чокнулся с Кирвесом и, закусывая очередную порцию водки, заговорил:


-Знаешь, у меня нет вот этих проблем со временем, но я ощущаю несколько другое. Моя жизнь с каждым днем словно какая-то новая, вот я это года этак с 42-го ощущаю. И она всегда только хуже и хуже, и самому внутренне хуже, и вокруг все ухудшается. Но раньше я шел через эти жизни с небольшой сумочкой, в которой нес самое важное. Чувства, воспоминания. А потом она словно порвалась, и я все это теряю. Вот я прям вижу: то что или кого я раньше любил я уже и не люблю, а так, просто когда вспоминаю, боль внутри немного усиливается. Ну, про радость я уж не говорю – ее я давно испытывать не могу.


-Мне самому становится труднее чувствовать радость. Я постоянно осознаю, что прожил эту жизнь неправильно – не был рядом с близкими людьми, когда нужно. Я очень многое делал неправильно. Но вот сегодня я помог одному мальчику на улице, поддержал его в трудную минуту, и я был этому рад, да, именно рад! Я вот уверен, когда мы этого убийцу поймаем ты тоже будешь рад.


-Нет, Яспер, это не радость, это… это как комбижир взамен нормального масла! Вроде что-то отдаленно похожее на радость, но и не она совсем. Я правда не могу чувствовать радость… Жизнь сделала все, чтоб я забыл это чувство.


-А любовь?


-Говорю же – я ее только теряю.


-Слыхал я поговорку в юности: несчастье приезжает на лошади, а уезжает на волу. Но этот вол, зараза, своими копытами острыми всю землю рвет, а она потом может и не зарости никогда.


-У меня и вол, видать, помер, после первых пары шагов.

Доев картошку, Яспер, шатаясь, сходил в уборную, помыл там посуду, и товарищи завалились в комнату. Условились: спать будут «валетом», Яспер к окну, Летов к двери. Продолжили пить, но закусывали, как уже повелось, немного очерствевшим хлебом.

–Знаешь – мрачно начал Летов – единственное чувство, которое я испытываю в полной мере, это боль. Душевная. Она со мной постоянно, она постоянно во мне сидит. После выпитого, до выпитого, не важно. Она усиливается, когда я вспоминаю что-то и, вот теперь, когда я вижу плачущую родню убитых. Вот прям словно в кислоту бухают еще литра два кислоты, настолько больнее становится.


-Вот же черт – мрачно начал Кирвес, в одиночку допивая стакан. Он понял – Летов станет первым, кому он расскажет про свои слезы, совершенно не побоясь. – Знаешь, я же их всегда успокаиваю.


-Знаю. И вижу, как виртуозно у тебя это получается.


-Спасибо… но, когда я оказываюсь у себя дома, я всегда плачу, потому что такой больной след остается после этих успокоений. Да-да, судмедэксперты тоже способны плакать.


-Оперуполномоченные и подавно.

Мрачно посмеявшись, они вновь чокнулись и вновь выпили. Летов, который совершенно не выглядел пьяным на фоне уже качающегося Кирвеса, спросил: «А что это за сосед твой, Денисов?»


-А, так это моряк. Я с ним как-то беседовал: жена у него в блокаду умерла, сына успели вывезти по Ладоге, потом еле нашлись, здесь, в Новосибирске. Вот он поэтому тут и остался, хотя и сам, и жена, и сын из Ленинграда. Он до войны и в Таллинне бывал, беседовали с ним про это. А, вообще, тут много морских у меня в доме живет. Вот дворник тот, которого мы видели, тоже моряком служил, на Тихоокеанском вроде. И еще один сосед, с первого этажа, но он морпех.

Кирвес повалился в сон через пару десятков минут. Недопитой оставалась еще половина чекушки – Летов выдул ее одним залпом и тоже упал в беспамятстве. Кирвес, давно не нажиравшийся до такого состояния, даже и не просыпался, когда спящее тело Летова, который решил спать сидя, прижавшись к стене, тряслось и приводило в движение всю койку.

…Утром Летов сидел в кабинете Горенштейна. Сам Горенштейн куда-то ушел, а Летов радовался тому, что сегодня поспал гораздо больше обычного, даже несмотря на кошмары. Горенштейн вернулся минут через пять с счастливым и ошеломленным лицом. Летов даже испугался: он давно не видел Горенштейна таким.

–Серега, Серега, Сергун! – радостно начал он. – Помнишь того выродка, который нашего сотрудника зарубил?


-Ну.


-Из Центрального отделения пришла телеграмма. Сейчас зачитаю ее – Горенштейн, шурша свежей бумажкой в руках, прищурился и начал – в ходе оперативно-следственных действий было выяснено, что Илья Лихунов, задержанный сотрудниками Первомайского районного отделения милиции, на самом деле является Егором Митрофановичем Рощиным, 1912 года рождения, уроженцем села Брогино Калужской области. 24 июня 1941 года призван в ряды РККА Калужским РВК. 31 июля 1941 года в ходе боев в районе города Умань перебежал на сторону немцев. Товарищи пытались его остановить, однако Рощин застрелил их из автомата и совершил побег. Далее было выяснено, что с декабря 1941 года Рощин стал служить в составе войск Вермахта. Состоял в карательных отрядах и расстрельных командах, принимал участие в убийстве мирных жителей Белоруссии и расстреле советских военнопленных. 29 сентября 1942 года произведен в унтер-фельдфебели, 31 сентября того же года переведен в Дулаг №191 в районе Воронежа. Там возглавил расстрельную команду. По данным узников лагеря, за одну неделю провел четыре массовых расстрела военнопленных. 6 октября 1942 года при массовом побеге военнопленных из лагеря был тяжело ранен, вернулся в строй в январе 1943 года. Был отправлен в Белоруссию, в район города Витебск, в качестве офицера карательного отряда. Лично участвовал в расстрелах жителей деревень и в операциях по уничтожению партизан. В 1944 году вместе с немцами отступал из Белоруссии. 9 марта 1945 года стал бойцом «Русской освободительной армии» (РОА), воевал до апреля 1945 года. В середине апреля 1945 года, понимая, что может попасть в советский плен, подделал документы и выдал себя за Илью Лихунова, которого убил в апреле 45-го. Настоящий Лихунов служил в «Русском охранном корпусе» с 1942 года, воевал в районе Югославии.


Приговором Новосибирского областного суда Рощин Егор Митрофанович признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьей 1-й Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года и статьями 58.8, 58.10, 58.13, 136, 95, 82 УК РСФСР и приговорен к 25-ти годам исправительно-трудовых лагерей без права переписки.

Летов сначала долго сидел с асбсолютно железным, окаменелым лицом. Он дико смотрел на желтоватый листок, который сжимал в своих руках Горенштейн. Потом же произошло то, чего никто не мог ожидать: Летов всхлипнул, схватился рукой за лицо и начал плакать. Сквозь эти горкие слезы он говорил: «Твою ж мать, эту, эту мразь не расстреляют?».


-У нас мораторий теперь – мрачно ответил Горенштейн – никого не расстреливают.

Летов заревел. Это была его личная победа: преступника, который убивал невинных людей поймали и арестовали. Летов плакал и понимал, что да, да, есть от его скудного существования хоть какой-то смысл: он поймал эту немецкую мразь, благодаря нему этот урод теперь будет гнить в лагере и вряд ли оттуда когда-нибудь выйдет. Его вывели на чистую воду, доказали, что он виновен в этих жутких злодеяниях. Перед глазами Летова перемещались только три картинки: когда Рощин расстреливал его товарищей, когда Рощин был ранен при побеге и упал на землю и когда лежал в крови на полу камеры, будучи уверенным в том, что его не раскроют.

Это была маленькая победа для Советского Союза и большая победа для Летова – маленького человека, для которого Рощин, в какой-то мере, наряду с самим собой, стал олицетворением зла.

…Заснеженные коридоры всеми забытого барака на окраине Первомайки снова оглушал крик. Павлюшин лежал на своем грязном полу около излучающей тепло печки. Его лицо, руки – все дергалось. Последние часов пять на него вновь напали видения и на этот раз весьма нестандартные: ему представлялись только изуродованные тела, истерзанные животы, изрубленные лица – он получал неимоверное удовольствие от этих картин. Точнее, это удовольствие он чувствовал где-то глубоко в своем подсознании, ибо никакие чувства уже не проходили сквозь стены сумасшествия когда он был в припадке – вот когда он рубил тело убитого человека, нанося так 25-й удар, вот тогда да, он чувствовал наслаждение, душевное удовлетворение, он чувствовал блаженство. А сейчас все это было где-то в глубине. Однако было ясно, что он получал огромное удовольствие от этих жутких картин пред е