Точка слома — страница 43 из 79

Немец ужаснулся: ножа у него не было. Он уже хотел схватить лежащий автомат и ударить Летова по голове, но не успел: ножик вонзился ему в горло и свежая артериальная кровь, бьющая фонтаном из шеи, обрызгала озверевшее лицо Летова.

Пролежав с этим немцем секунд тридцать, Летов вынул нож и всем телом налег на него, дабы пробить грудную клетку врага, навсегда остановив биение сердца. Очередной удар, очередная кровь и бьющийся в агонии немец замер навсегда.

И вот этот момент он впервые за всю жизнь ощутил нечто приятное от убийства – напряжение живота прошло, боль словно улетучилась и все тело обомлело от чувства спасения и облегчения. В тот момент Летов этого не понимал, но минут через пять, когда прежняя боль вернулась, он ужаснулся: «я чувствовал облегчение от убийства, мне было приятно убивать!». С тех пор Летов пытался стереть это воспоминание из памяти, но, само собой, уже не мог: в его больном мозгу засело осознание того, что убийство принесет облегчение, что убийство поможет. Он отгонял его, подавлял алкоголем и работой, но полностью подавить не мог – от сумасшествия не спрячешься.

Апрель 1945-го в Вене это доказал.

…Павлюшин шел по ночной Первомайке в предвкушении неимоверного наслаждения. Карман его оттопыривали две баночки с формалином, которые стучались друг о друга, сердце грел лежащий под полой пальто топор, а воспаленную голову уже не теплило и не бросало в холод ничего – всевозможные переживания и мысли отныне были чужды Павлюшину – лишь изредка «голоса» поверх писка всплывали или галлюцинации проведывали.

Он уже не знал куда идти и бродил по окраинам в поисках подходящего дома для совершения убийства. Но дома такого не попадалось – то барак рядом стоит, то совсем рядом другой дом. Бродил он так уже минут тридцать, и было ему как-то неприятно и непривычно – ни цели, ни понимания куда идти. Поэтому оставалось бродить по покрытому мраком району, смотря внимательно, дабы не попасться на глаза «вертухаям».

Однако на этот раз фортуна отвернулась от обезумевшего убийцы и на пустынном перекрестке ему на встречу вышло двое людей в милицейских шинелях. Один – крепкий и плечистый, второй – хилый и довольно низкий.

Патрульные расстегнули кобуру и приказали Павлюшину дать им паспорт. На его удивление, серая книжечка оказалась в кармане галифе, и вскоре крепкий сержант милиции уже разглядывал пожелтевшие страницы паспорта под лучами крепких фотонов «жучка», разрывающего тишину ночи своим жужжанием, а мрак своим тускловатым светом.

Однако Павлюшин стал действовать решительно. Моментально вынув из кармана пальто топор, он тупой его частью со всей силы ударил слабого милиционера с «жучком», чей рев сразу прекратился, а острой по шее крепкого «вертухая», который уже почти достал «Наган».

Молодой милиционер рухнул, вдавив фонарик в снег, а Павлюшин принялся рубить топором стоящего на коленях сержанта. Павлюшин не произнес ни единого звука, кроме еле слышных стонов – звук ломающихся костей и бьющей ручьем крови были куда громче.

Павлюшин оттащил труп милиционера к углу забора какого-то частного дома, перевернул его на окровавленный живот, взял очередной «трофей» и оставил свой знак – вот и первая жертва в форме. Потом вынул из кобуры «Наган», предварительно отрубив его шнурок, несколько патронов, лежащих в специальном отсеке, и кинул в пальто. Топором же отрубил и портупею, обтер ее о снег и направился к медленно ползущему молодому милиционеру.

Он пытался кричать, но удар был столь сильным, что голова его совсем не работала, и он не мог даже ногами пошевелить, что уж говорить о крике. Павлюшин содрал с бедного блюстителя законности кобуру, бросил рядом с первым пистолетом и связал ему руки обрубком портупеи.

Вскоре милиционер уже плелся по улице, постоянно качаясь и падая на бок. Павлюшин поднимал его на ноги, вдавливал ствол «Нагана» в затылок, приговаривая: «Заткнись урод, чтоб ни одного звука!».

Однако спокойно дотащить раненого милиционера до своего барака у Павлюшина не получилось. Он увидел, как в еле светящемся окне стоящего на отшибе частного дома мелькнуло лицо – по мнению изувера это являлось признаком того, что его заметили.

Очередной прилив ярости Павлюшина оказался сильнее прежних: он схватил милиционера за шиворот, потащив со всей силы за собой, почти что выломал калитку, поднялся по ступеням, выломал дверь этого несчастного дома и затащил связанного милиционера в комнату, бросив под стоящий рядом с дверью стол.

На Павлюшина выскочил какой-то мужик в одних портках со штыком, но он сразу получил пулю в живот. Выстрел не принес Павлюшину никакого удовольствия: ни крови, ни прилива ликующего чувства, ни радостных галлюцинаций, – ничего. Поэтому он повернул ручку выключателя, достал топор и бросился к прячущейся у печи женщине. Она закрывала лицо руками, ревела, да так, что слезы капали на ее голые, гладкие ноги и шептала лишь одно слово: «Пощади!».

Павлюшин же ничего, кроме писка в ушах и крика: «Убей!» не слышал – очередной удар топора пробил маленькие кисти женщины, а остальные удары разнесли ее череп вдребезги.

Убийство женщины, впрочем, тоже не принесли особого удовольствия Павлюшину – это было как-то непривычно, да и ему хватило своей зарубленной позавчера (уже в пятый раз!) жены. Поэтому после шестого удара он оставил женщину в покое и обернулся. Милиционера под столом не было, а раненый в живот мужик уже выползал на крыльцо. Павлюшин выбежал на улицу, огрел мужчину топором по затылку и затащил обратно в дом милиционера, который упал на кучу дров и уже почти вылез из под них.

Вскоре изувер истерзал мужчину прямо на крыльце, да так истерзал, что кровь текла даже по гнилым ступенькам, смывая свежий снег. А дальше он в очередной раз набросился на милиционера, но без топора – в голове Павлюшина отпечатался четкий приказ дотащить молодого мента до своего барака и мучить там – изувер пинал его, бил головой о стол, бросал на порог к убитому отцу семейства.

Нервы уже начинали подводить – от удовольствия глаз дергался, руки иногда переходили в стадию такого жуткого тремора, что казалось, они вот-вот выкрутятся и выпадут. Как бы ни так…

Отрубив и кинув во вторую баночку еще один трофей за ночь, Павлюшин опять поднял избитого милиционера, потащив его за собой. Женщину он не тронул – ее «трофеи» ему были просто не нужны.

Снегопад усиливался, резал остекленевшее и дергающееся лицо Павлюшина, морозил избитое лицо милиционера, бил своими слабенькими ударами в окна уже заводских помещений – милиционер сразу смекнул, что изувер тащит его в сторону бараков работников ОРСа паровозоремонтного завода, но для чего, ему пока было неясно.

Вскоре он понял и это. Павлюшин затащил его в стоящий в стороне от поля и у самого леса барак, некоторые окна которого уже были вынуты, а ступеньки сгнили основательно. Обшарпанная дверь распахнулась, и он увидел заснеженный и абсолютно пустой коридор, со струйками заледеневшей крови на стенах. Большинства дверей, как и окон, уже не было, но вот из под самой крайней двери еще веяло каким-то теплом. Вскоре и она распахнулась, а избитый милиционер увидел загаженное до апогея помещение: куча пустых бутылок из под водки, огрызки чего-то, лежащие повсюду окурки и обугленные спички, а также стоящий на полу у входа шкафчик. Около него еще стояла огромная стеклянная емкость с какой-то жидкостью, напоминающей водку.

Павлюшин достал из кармана своего окровавленного пальто две баночки с отрубленными кистями и поставил их на нижнюю полку шкафчика, в кампанию уже почти десятка таких же.

Было темно, ибо керосинка освещала все довольно-таки слабо, и милиционер не сумел досконально разглядеть, что же скрывает этот шкаф. Но, увидев человеческие кисти, плавающие в какой-то жидкости, он закричал что есть мочи от ужаса.

«Чего орешь, тварь. Мог бы, целиком вас, уродов, туда сувал и вилкой колол» – с усмешкой сказал душегуб, ставя на пол топор. Милиционер попытался сбить его с ног, но Павлюшин, успевший схватиться за скрипучий стол, устоял. Ненависти его не было предела – пустая водочная бутылка полетела в обезумевшее от страха лицо милиционера, но тот увернулся.

Павлюшин схватил бравого «мента», снова избил, а затем начался сущий ад.

Так как барак этот строился второпях в 43-м году для мобилизованных рабочих, то получился он очень простым, плохо сложенным и не особо удобным для жизнедеятельности. После войны его уже хотели разобрать, но тут возникла надобность где-то селить работников подсобного хозяйства ОРСа, и поэтому барак оставили, а поселили в него только прибывших с бывших оккупированных территорий людей. Сравнительно недавно их переселили в новые бараки, а руководство завода разрешило Павлюшину остаться в этом мерзком здании до того, пока он не будет разобран. После увольнения его должны были бы выселить, но, видимо, из-за соцсоревнования и жажды перевыполнения плана, забыли, и он так и продолжал вести свое скудное существование тут.

Одной из черт этого незамысловатого жилья было то, что пололок не был прибит к стропилам – огромные балки так и парили в воздухе, держа крышу. Поэтому Павлюшин перекинул непонятно откуда взявшуюся в этом свинарнике веревку через одно из стропил, закрепил ее, поставил уже еле дышавшего милиционера с сорванным с него кителем и шинелью на ноги, привязав к этой, по сути, петле, а ноги связал все тем же обрубком портупеи.

Пока милиционер дергался, пытаясь выбраться из ловушки, Павлюшин принялся шарить по его карманам. Достал бумажник, сразу положил его в карман (бедность и полное безденежье сказывались даже на его поведении), потом оттуда же достал милицейское удостоверение и почти вслух прочитал: «ефрейтор Родион Михайлов, 1927 года рождения». Удостоверение он кинул в топку буржуйки, туда же кинул еще какой-то пропуск, шинель с шарфом запихал под свою провонявшею мочой кровать, а китель бросил под стул к телогрейке.

«Зачем вы это делаете?» – выковыривая языком выбитый зуб спросил ефрейтор.


-Вокруг одно дерьмо. Невыносимо, ужасно. Словно одни бесы… твое мать, гребаные руки, не могу уже, они постоянно трясутся. Чертов барак, холодно, да еще и она приходит, сука, сколько не зарубай, все равно очухается, тварь, да и зима еще скоро б