Вдруг, совершенно неожиданно, от слова осколок у него в голове всплыли картины того жуткого дня, когда череп был проломлен. Он вскрикнул, схватился за волосы и повалился на пол. Ефрейтор подумал, что это очередная судорога, но нет: Павлюшин катался по полу, то и дела вспырывая кожу об острые осколки, но кричал вполне связанные слова: «Назад, назад, там немцы!»; «Оставьте его в моей башке, мне так легче!»
Однако Павлюшин представлял себе в это время какую-то бредятину: бежал он не по усеянной воронками земле, а по раскаленной лаве, повсюду летали его сослуживцы с вилами, пытаясь проткнуть его, пока Павлюшин не полетел по воздуху от мощного удара осколком, а потом вытащил его из головы и опять увидел свою жену, которая вместе с еще кучкой сослуживцев летела на него с вилой.
Вскочив, Павлюшин увидел висящую на веревках свою жену, которая, держа в ногах вилу, была готова навсегда проткнуть своего бывшего мужа. Павлюшин схватил топор, ударив со всей силы по ее виску, думая, что уже раз и навсегда убил ее, а убил, на самом деле, только несчастного ефрейтора.
В это время его мучения закончились – мгновенная смерть. Павлюшин еще порубил труп, после чего, размахивая окровавленным топором и дорубая лежащих на полу поверженных своих сослуживцев, стал разносить все в округе. Щепки летели во все стороны, но в глазах Павлюшина они были каплями крови своих «заклятых врагов» – сослуживцев с вилами, которых жена отправила убивать своего бывшего мужа.
Павлюшин разнес окровавленным топором свой стол, выбежал в коридор, принявшись рубить стены пустующих и занесенных снегом комнат барака. Черт знает, чем мы мог закончится этот приступ галлюцинаций, но в дело вмешался случай: при очередном замахивании топором Павлюшин ударил сам себя и упал на заваленный снегом пол без сознания. В таком состоянии к нему все равно приходили галлюцинации, за ним продолжали охотиться, но он уже ничего не разносил и никого не убивал.
Очнувшись, Павлюшин потер нехилую шишку где-то под толстой шапкой длинных волос, кое-как встал на ноги и открыл дверь комнаты. Выматерившись тому, что больше нет стола и что единственный его заложник ныне мертв, душегуб снял ефрейтора с веревок, положил на спину и, таща несчастного по заснеженному до жути коридору, вышел на улицу. За Павлюшиным, который пробивал себе дорогу в толстущем слое снега тянулся кровавый след, но ему было плевать – здесь, в этом одиноком бараке, он чувствовал себя в безопасности.
Павлюшин открыл дверь в уборную, аккуратно скинув покойного в выгребную яму. Вскоре он почти полностью потонул, а из темной жижи торчал лишь пучок его темных волос.
Глава 14.
«…Был мой мир безутешен.
Я ломал его стены, истребляя надежды…»
--группа «Агата Кристи»
Лежа на койке в комнате, Летов опять согнулся как лист бумаги. За окном торжествовал холод, а внутри Летова пылал какой-то жуткий мир, выбрасывая наружу дым в виде холодного пота и бросая пылающие обломки на землю в виде нестерпимых конвульсий.
Опять мысли о том, что от убийства станет легче. Опять борьба с самим собой. Идет уже четвертая сотня грамм водки, которую он выпил за это время, но легче не становилось. Усиливалось лишь помутнение рассудка, но это не спасало – Летову было невыносимо плохо, его колотило от ужаса и боли, боль, боль и еще раз боль окутывала его, отравляла нутро и изорванную марлю души. И не было от нее спасения.
«Есть! Оно есть, ты просто отказываешься им воспользоваться!» – кричал воспаленный разум, призывая убить.
Летов отвечал лишь очередным глотком водки.
Появилось это ужасающее чувство, чувство которое Летов ненавидел и, как и любой человек, который еще сохранял какие-то черты разума, пытался с ним бороться; чувство облегчения от убийства появилось аж в 42-м году. Потом оно появлялось еще пару раз во время войны, но, особенно в 45-м, когда он видел много трупов погибших гражданских – мертвые солдаты Летову были настолько привычны, что его воспаленный мозг воспринимал их как обычную рутину.
В лагере оно как-то поутихло, но совет Старика Летов запомнил навсегда. Однако уже в конце 48-го года у Летова случился первый приступ галлюцинаций: это было страшно. Он лежал на своей верхней койке в холодном поту, трясся, не издавая ни звука, а стекляные помутненные глаза таращались в гнилой потолок лагерного барака. Он видел, как убитые им австрийцы неслись за ним по какому-то пылающему полю и пытались убить разного рода предметами быта: от ножа до топора. Летов убегал от них, а потом запинался, падал и получал кучу ударов металла по спине и затылку. И вот в этой галлюцинации Летов, после очередного удара топором, вскочил, набросился на отца семейства, повалил его на землю и разодрал ему глотку зубами, обливая себя кровью. И Летову запомнилось это странное чувство облегчения во время приступа первых галлюцинаций – весь следующий день он с трудом двигал пилой, не имея никаких сил и постоянно борол в себе осознание того, что убийство способно сделать ему легче. Но эта мысль приходила к нему все чаще – раз в месяц, в две недели, раз в неделю, в некоторые периоды даже каждый день. И все труднее было бороться с ней, но там, на зоне, был способ – изматывать себя до предела, специально пилить в неудобной позе, чтобы жутко болела поясница и руки, чтобы не было сил даже идти до лагеря. Уголовники смеялись над ним, мол, на кой черт так выматываться, но Летов знал – это единственный способ спасти окружающих.
На свободе же помогала водка, но ее чудодейственное спасение ослабевало с каждым мигом.
…Всем стало ясно, что пора предпринимать кардинальные меры. Летов предложил заняться самым вероятным способом поимки убийцы: обходу жителей северного сектора, а Горенштейн за пять минут отметил на карте границы сектора, по которым и нужно было работать. Было решено весь оперативный состав задействовать на проверку прописанных на нужных улицах, а всех постовых и прибывших на помощь солдат бросить на обход жильцов нужного сектора с целью поиска убийцы и предъявления его фоторобота. Нужно было размножить рисунок убийцы, раздать его солдатам и патрульным, а в единственный выходной день – воскресенье пустить по всем домам. На случай задержания нужно было всегда иметь при себе оружие и веревку для связывания рук. Короче говоря, необходимо было мобилизовать всех, кого только можно: от центральной фотолаборатории МГБ до воинских частей.
Однако на этот раз в дело вмешался случай. И случай довольно удачный.
Приехав в отделение, Летов неожиданно для себя выяснил, что протокол осмотра места происшествия находится у Скрябина на руках, а тот в воскресенье отдыхает. Ну, делать было нечего: Летов оставил Горенштейна и поплелся к Скрябину. Жил он почти в центре района: близ толкучки, в минуте ходьбы. Он часто хвалил судьбу за такое расположение своего дома: больной матери было недалеко идти за продуктами и на толкучку, и продмаг рядом. Вышла, прошла пару метров, купила картошки, и к часам восьми вечера, когда любимый сын придет из отделения, уже и ужин готов. Домик их был небольшой, сложенный из досок, но, опять же, разделенный стеной на две отдельных квартирки. Мать Скрябина обожала молодого ефрейтора и даже несмотря на сильный ревматизм, обхаживала со всех сторон, ведь это был единственный оставшийся в живых ее сын: оба брата Скрябина погибли в 41-ом – один в танке сгорел, а второй в плену сгинул. Мать до самого 46-го года верила, что второй ее сын жив, в плену выжил… но из плена он так и не вернулся, а, следственно, либо в Германии остался, либо умер. Однако, как однажды сказала сама мать, пусть уж он лучше умрет, чем на «немчуру пойдет служить и Родину променяет».
В итоге Летов добрался до дома Скрябина, дверь в который была либо новенькая, либо очень хорошо сохранившаяся. Открыл ее сам Скрябин: при виде Летова он сразу вытянулся, провел его в дом и быстро напялил поверх блескающей чистотой нательной рубахи китель.
Мама его сидела за столом и вязала, пока не бросила пряжу, увидев гостя, и не налила «токмо-токмо всогревшегося чаечку» из старого чайника, заставив Летова сесть его попить. Сам следак не хотел, но, увидев просящую физиономию молодого Скрябина, таки скинул свое пальто и уселся за стол.
–Эх, вот может хоть вы поймете уж меня – начала свою заунывную песню мать Скрябина по имени Матрена Матвеешна – вот сынок мой молодой весь, ересь всякую почитывает, и мне голову забивает. Пошел бы он лучше в инженера, в село может, чем в милицию эту. Я вот понимаю вы, статный такой человечище, как вот советники в имперскые времена, а он то что, деревенскый, как и я. Хорошо хоть в войну не повоевал, а то и его бы схоронила. А то и не наншла бы вовсе.
-Ну, Матрена Матвеешна, не всем же в село. Врагов народа тоже надо ловить.
-Надобно сынок, надобно. Я все понимаю: другие времена, другие песни. Но не принимает мое сердце то, что сынок мой постоянно под опасностью… не на фронте, так тут пристрелят.
-Да не пристрелят. Он скорее на заводе помрет, чем тут.
-А от чего вы так думаете?
-Сам почти 20 лет в милиции. И жив, как видите – на лице Летов проступила прискорбная ухмылка, порожденная мыслью о том, что живым назвать его трудновато.
Не понятно сколько бы продолжалась эта беседа, если бы в комнату не ворвалась соседка Скрябина и не позвала его к телефону. Ни сказав ни слова, он прокричал: «Товарищ Летов, он на толкучке, надо бежать!», после чего оба следака, не попрощавшись с ошалевшей бабушкой, рванули на улицу, надевая на себя верхнюю одежду.
Звонили из отделения, куда только-только набрали «Братья Олежкины», являющиеся лейтенантами МГБ Броскиным и Ющенко. На шестой день наблюдения за Долгановой, примерно в 12:30, они ужаснулись и обрадовались одновременно: к бабушке пришел мужчина с полной авоськой книг, который точно подходил под описание.
«Здрасьте, я вам книги продать снова. Давайте по той же цене» – сквозь какой-то туман пробормотал загадочный мужчина в черной «Москвичке» с бурыми пятнами.