Точка слома — страница 73 из 79

Но теперь стало ясно, что это конец. Смысла держать себя в норме уже не было. Рассудок разваливался, галлюцинации стали постоянными, припадки, в ходе которых Летов сам себе причинял такие увечия, что ужаснуться можно, частыми. И, самое важное, осознание того, что сделать легче себе можно лишь с помощью удовлетворения этого зуда, этого жуткого желания убивать, было явным.

…12 часов 23 января копия 12 часов 24 января. 7 утра 25 января копия 7 утра 26 января.

Летов лежал на полу. За его лицом тянулась небольшая полоска крови, кровавые пятна виднелись и на других участках комнаты, лампочка бросала свой тусклый свет, ветер бил в окно. Мрак постоянно сражался со светом и свет, вырывающийся из усталой лампочки, явно проигрывал. Минуту назад Летов, лежавший согнувшись на койке без сознания, вскочил с нее, что-то выкрикнул и повалился на пол, разбил лицо, принялся ползать, оставляя за собой кровавые следы. Боль его окутывала, он видел перед собой убитого австрийского мальчика, который безотрывно смотрел на своего убийцу.

«Уйди, уйди, уйди!» – разрывая тишину ночи кричал Летов, стуча ногами по стенам, расшатывая ножки стола; кричал, ворочаясь словно волчок по грязному полу.

«Уйдииииииии!» – протяжно завыл он, схватив себя за грязные волосы, и принялся их вырывать, вырывал клоками; боли не ощущал.

«Сволочь, сдохни!» – крикнул Летов и бросился на мальчика, «Сдохни!» крикнул он и толкнулся вперед, врезавшись головой в стену, потом схватил себя за лицо и принялся раздирать его ногтями; «Убью!» – кричал он и раздирал лицо мальчика; «Уйдиии!» – выл он, хватаясь окровавленными своей же кровью руками за ножки мебели, а потом цепляясь ногтями за исхоженный пол и вгоняя под ногти щепки.

Прошла еще минута и он лежал не двигаясь на полу. Лицо кровоточило, стеклянные и пустые глаза смотрели в одну точку, он не моргал.

…На самом деле все совсем иное. Не грязная темная стена, не изодранный пол с кровавыми разводами, не перегоревшая лампочка. Все совсем не так. Лето, зеленые деревья, абсолютно зеленый луг, золотое солнце, греющее и освещающее все. Тепло, светло, зелено. Теплый ветерок колышет теплые волосы, щекочет лицо, веселит глаза. На лугу, под огромным дубом, который тоже наслаждался теплым ветром и прекрасным солнцем, стоит большой стол. В центре – чугунок с горячей картошкой, отпускающей в небо пар, вокруг тарелки с грибочками, солеными огурчиками, маринованными помидорками; тарелочки с вареньем, медом, только нарезанный хлеб. Лучок, укроп, петрушка. Летов сидит спиной к абсолютно зеленому лугу. Рядом с ним сидит девушка, о, прекрасная девушка, она держит его за руку. Напротив Горенштейн, в чистом и свежем костюме, белоснежная рубашка, чистейший пиджак, распахнутый воротник рубашки лежит поверх отворотов пиджака. Горенштейн смеется, ветер качает его волосы, солнце бросает свои лучи, прорвавшиеся сквозь зелень дуба, на его лицо. Рядом с Горенштейном его жена, вдали, за дубом, Летов видит, как играют его дети: они бегают друг за другом, иногда падают и начинают кидаться травой, до взрослых доносится их веселый смех; господи, какой прекрасный смех, чистейший, непорочный, детский. Девушка обнимает Летова за плечи, Горенштейн целует руки своей жены. Вдруг Летов видит – у его девушки нет лица: вместо него один огромный черный квадрат. Горенштейна окружают его дети и вдруг лица и у детей, и у жены, и у самого Горенштейна заменяются грубыми вырезками из той фотокарточки, которую Горенштейн так часто показывал Летову. Ветер прекращается, смех прерывается. Летов видит, как его руки чернеют от грязи, как его начищенные и блестящие ботинки заменяются грязными сапогами, как его только поглаженные прекрасной девушкой брюки заменяются изодранными и окровавленными галифе, как его волосы превращаются в нагромождение грязных сальных треугольников. Абсолютная тишина. Черный квадрат смотрит на Летова, словно вырванные из так дорогой Горенштейну фотокарточки лица смотрят на него. Вдруг земля разрывается, Летов падает вниз. Летит, видя, что он одет в свою привычную грязную одежду и падает в снег. Теперь вокруг снежная пустыня и пурга: груды снега несутся по ветру, образуются сугробы, холод покрывает все. Снежная пустыня, вой ветра, жуткий холод, снег, разрывающий лицо и снежинки, врезающиеся в тело. И вдруг впереди, совсем рядом, метрах в двадцати он видит тот самый луг, то самое тепло, тот самый стол, тот самый дуб. Словно два мира стоят, прижавшись друг к другу. Летов бежит вперед, ноги утопают в снегу, но это ничего. Он падает, встает и бежит вперед. Пятнадцать метров до тепла, десять, пять. Вот он, вот это тепло, вот это счастье, этот луг. Остается один метр и… вдруг снег увеличивается. С каждым шагом Летова луг отступает на шаг назад. До тепла один метр, но Летов не может преодолеть этот метр, он постоянно удлиняется. Летов шаг вперед, а тепло отступает. Он идет вперед, он плачет, он жутко плачет, холод окутывает его тело, снежинки прорываются под одежду, они врезаются в слезы. Силы кончаются. Шаг вперед, а тепло назад. В итоге он не выдерживает. Падает на колени и утопает в снегу. Из сугроба торчит лишь его грудь. Сквозь слезы он видит луг, он видит солнце, все это в метре от него, но он знает, что это иллюзия. Идти бессмысленно, это конец. Холод убивает его, снег разрывает его. Он стоит на коленях, он плачет и, замерзая, видит это тепло, которое так рядом. Так рядом.

Вы когда-нибудь видели абсолютно черный от копоти снег, в котором отдельными крупными пятнами выделялся алый цвет? О, это незабываемое зрелище – абсолютно красное на абсолютно белом, превращенном в абсолютно черное. Что можно считать этим абсолютным черным на абсолютно белом? На что оно похоже? Наверное, на жирную точку, поставленную черными чернилами на свежем белом листе. Точку слома, да, по-иному ее не назвать – черную точку слома на белой жизни. И ведь как бывает – то останется одна такая точка и белое продолжится, хоть и будет на нем этот черный след, а бывает, что появится желание зачернить все, и начнется тыкание этой черной ручкой по этому белому листу. И вот текут годы, или шуршат пустые страницы, и заполняются они этими бесконечными точками. Точка за точкой, точка на точке. И не видно им конца – они закрывают свет, они закрывают белизну. Во истину, это неимоверно красиво со стороны.

И неимоверно ужасно для самих листов.

…Дни текли. Вот и настал февраль. Снег бесперебойно падал, двадцатипятиградусный мороз словно 23-я армия врылся в эту мерзлую землю и не планировал никуда уходить. Летов бился в конвульсиях – он не знал, что с собой делать. Боль, непереносимая, жгучая боль окутывала его полностью, она заполняла все его нутро. Он не знал откуда она приходит, когда уходит – казалось, что она уже срослась с ним, что Летов и боль – это единое целое. Алкоголь не спасал, потери сознания лишь выбрасывали в мир ужасающих галлюцинаций, которые стали постоянными. Взрывы в ушах раздавались и когда он, в изорванном тряпье, с в кровь расцарапанными руками, избитым лицом шел за очередной бутылкой. Летов понимал – единственное, что делает ему легче – это кровь, все, что так или иначе связано с убийством. Да-да, то давнее, жуткое осознание обретало реальные черты – это было уже не понимание того, что убийство может сделать легче, понимание более-менее легко подавить; это было уже даже не желание, а помешательство, жажда умерщвления кого-то. Летов жил исключительно болью, он не мог ничего с ней сделать и все, чего ему хотелось – это куда то от нее деться. А в голове крутился лишь один способ…

За последние недели Летов ни с кем, кроме своих галлюцинаций, не разговаривал и никого не хотел видеть. Все, абсолютно все, от покойной матушки до покойного же Горенштейна стали ему ненавистны. В отношении любого живого человека, воспоминания о котором каким-то образом могли пробиться сквозь пелену сумасшествия, он испытывал лишь ненависть, причем ужасную.

Что сказать о человеке, вся жизнь которого – бред сумасшедшего, чей мир – мир галлюцинаций, а на вопрос «за что?!» ответа нет. Но ответ на вопрос «как спастись?» есть. И этот ответ – убийство.

Способен ли Летов на такое? А разве то, что было в Австрии это не такая попытка? Разве то, что было в Австрии это просто помешательство, помутнение рассудка, а не действо, совершенное по твердому осознанию необходимости облегчения?

И вот только сейчас, холодной зимой 50-го, спустя пять лет, воспаленный ум Летова, его мозг, который он представлял не иначе как покрасневший, изрытый рытвинами и изуродованный язвами мозг, наконец понял. Он нашел ответ на тот давний вопрос следователя-СМЕРШовца: «Зачем вы убили гражданских лиц?!». И этот ответ куда прост – он уже тогда осозновал, что убийство – это единственный выход. Просто его подсознание так умело блокировало это осознание, что Летов этого не понимал, но убивал по зову больного организма. Ты, Сергей Владимирович, может и не понимаешь, что убить – значит сделать легче, а я, твой мозг, это понимаю, и заставлю тебя это сделать.

Сделать и доломать себя окончательно.

Но, самое ужасное, теперь Летов понял почему же ему было так хорошо, когда он убивал их. О, это так неожиданно, но да, Летов скрывал это ото всех и отгонял от самого себя: да, в момент убийства этих людей, и даже того маленького мальчика, ему было неописуемо хорошо. Так хорошо, как, наверное, не было никогда в жизни, хотя это самое страшное наслаждение, которое можно представить. Он не сказал это следователю, знакомым в лагере, никому. Когда он вспоминал это чувство освобождения, чувство легкости, он словно говорил себе: «ЭТОГО НЕ БЫЛО», удавливал это осознание, загонял его внутрь, прятал, прятал ото всех и от самого себя. А это было, было, товарищ бывший старший лейтенант. И только сейчас, поняв, что от убийства становится легче, Летов перестал давить в себе осознание того, что тогда, той весной 45-го, ему было хорошо; пусть ненадолго, но хорошо. Он перестал давить это осознание, потому что понял, почему ему было легче.

И почти сразу он принял для себя это. Вернее, не он, а те отголоски больного «разума», который уже был отравлен тяжелым психическим расстройством; они приняли для себя это. Они приняли, что убийство – это единственный способ спастись.