Точка слома — страница 76 из 79



Но попытаться стоит всегда.

Всю ночь Кирвес осматривал труп и протоколировал результаты осмотра, пытаясь высчитать, сколько ударов все-таки было нанесено. По просьбе Ошкина Летову выдали обычное нижнее белье нижних чинов милиции, взамен окровавленной рубахи и галифе, а также решили его не трогать этой ночью – сознание никак не прояснялось: он не мог говорить и даже с трудом стоял на ногах. К двенадцати ночи в милицию пришел первый и второй секретари райкома Партии, принесшие личное дело Жлычева; спустя пол часа к ним пришла и жена убитого с его взрослым сыном. Рыдания вновь разодрали мрак и тишину райотдела милиции, первый секретарь в длинном черном пальто, практически полностью закрывавшем костюмные черные брюки, заправленные в чистые сапоги, о чем-то энергично разговаривал с Ошкиным, нацепившем свои основные награды и надевшем форму; Кирвес, как и обычно, успокаивал укутанную во что ни попадя жену с короткой блондинистой стрижкой, сын Жлычева мрачно стоял в стороне вместе со вторым секретарем, который выглядел даже более статно, чем первый – стрижка полубоксом, круглой формы череп и изрытое морщинами лицо, мощные руки, укутанные в такой же мощный тулуп и короткие, но очень массивные ноги в офицерских галифе и бурках.

–Вы же понимаете, что весть об этом ужасающем преступлении уже дошла до Горкома партии и, скорее всего, не сегодня-завтра этого убийцу увезут в город! – громко кричал Персек.


-Отлично понимаю, но исполняю все юридические формальности – мрачно отвечал Ошкин, уже заранее знавший судьбу несчастного Летова.

Проведя процедуру опознания изуродованного трупа, гости разошлись по домам часам к трем ночи и отделение вновь накрыла тишина. Кирвес долго вглядывался в вымытое им лицо покойника – посиневшее, уже очень пожилое лицо, с седыми усами, на которых еще остались капельки крови, толстыми губами и навсегда зажмуренными глазами – вряд ли кому-то еще придется их открывать.

Спустившись вниз, Кирвес застал Летова за бесперебойным рыданием – он сидел на холодном полу, измазав белые кальсоны в грязи камеры, обхватив голову руками и пуская слезы в окровавленные руки.

–Сергей, ты очнулся? – тихо спросил Кирвес.


-Да – послышался заплаканный голос из камеры.

–Ты помнишь хоть что-то? – спросил Кирвес, заходя в камеру.


-Помню лишь чувство облегчения когда я это делал – выдавил Летов, высмаркивая кровавую субстанцию на пол.


-Зачем?


-Тебе это важно?


-Более чем.


-Я это делал, чтобы мне стало легче. Иного способа снять эту боль я не видел.


-Не видел?! – закричал на все отделение Кирвес – не видел?! Был один верный способ – сказать мне, уехать в горбольницу в психиатрическое отделение, пролечиться и зажить вновь!


-А я не хотел! – уже не скрывая текущих слез выкрикнул рыдающим голосом Летов – я не хотел этого! Я хотел лишь умереть, умереть, но вот эта память, память о том, что от убийств может быть так легко, не давала мне это сделать. Я помнил, какое облегчение чувствовал, когда убивал тех австрийцев, я помнил каждый грамм этого блаженства, и сейчас, живя лишь болью и с болью, я только и хотел, что этого облегчения! Я слился с болью, Яспер, понимаешь, я с ней слился! Она была постоянной, меня разрывало, раздирало изнутри, меня накрывали галлюцинации, я умирал в них и жаждал этой собственной смерти в реальности, но ее не было, не было! Я заливал все водкой, но становилось только хуже – галлюцинации и боль, боль, боль! Я жил лишь жаждой этого облегчения, я жил ненавистью ко всем и всему, и вот этой жаждой… и я ее утолил. В последний раз.


-Ты понимал, что ты болен?


-Я ничего не понимал! Лишь… на минут пять-десять в день я приходил в себя, и умирал от этой боли. Я отгонял, всеми силами отгонял мысли об этом облегчении, но… не смог. Ты знаешь сколько я боролся с этой жаждой?


-Сколько?


-Года этак с 42-го. Сначала бороться с ней было легко, ибо война, потом было какое-то… словно помрачнение, я не выдержал; в лагере нарочно изнурял себя работой, чтоб не оставалось сил для этой жажды; на свободе всего себя погрузил в поимку Павлюшина, но сдерживал уже все с трудом, я видел, я чувствовал, как мой мозг разрушается, я видел это! Как только все кончилось, пытался алкоголь использовать, но… не помогло. Теперь я все для себя решил. Если отправят в лагерь на четвертак, в первый же день там убьюсь. Я вот даже сейчас уже думаю о том, что неплохо бы было «повторить успех», ибо это такое блаженство… вот тот момент, когда ты это делаешь. Смекаешь?


-Смекаю. У тебя тяжелое расстройство, Сергей. И, скорее всего, тебя расстреляют – ты убил партийного работника.


-Партработника – вымолвил Летов, уставившись стеклянными глазами во мрак прутьев. В этот момент он постепенно, очень медленно, сквозь сходящую пелену безумия понимал, что это конец. – Это… это ужасно, но есть один плюс. Теперь точно расстреляют. Уже навсегда все это кончится. Наконец-то… Как его звали хоть?


-Олег Жлычев из бюро райкома. Я могу попытаться тебе устроить процедуру судебно-медицинского освидетельствования, тебя признают невменяемым и отправят на принудительное лечение в психбольницу.


-Даже не вздумай, Яспер – мечтательно и загадочно-мрачно ответил Летов – даже не пытайся. Мне сама судьба дала шанс все это закончить.


-Ты уверен? Я пришел к тебе только с этим вопросом.


-Полностью уверен. Даже не пытайся. Я… я хочу, чтобы меня расстреляли. К тому же, по заслугам.


-Сейчас нам надо записать протоколы оставшиеся, раз ты в себя пришел. Думаю, скоро тебя заберут в город. Я сделал, все, что мог. Знаешь, куда я побежал от тебя?


-А ты был у меня?


-Ты вспорол мне кисть.


-Прости… я… не помню этого.


-Я догадывался. Ты алкоголем довел свою болезнь до помрачнения сознания в виде делирия. Так вот, я побежал звать «скорую», чтоб отвести тебя в психиатрическое отделение горбольницы. Но опоздал лишь… минут на десять.


-Это были лучшие бл…е десять минут с 45-го года. Самые лучшие и ужасные. И я готов за них ответить.


-Хорошо, Сергей. Я пытался тебе помочь. Но, видимо, люди обреченные остаются обреченными с рождения и до смерти. И смерти, понятное дело, не естественной.


-Человек, Яспер, должен научиться за свою жизнь сдаваться. Я уже научился. Пришел черед это умение применить, пусть и в последний раз.


-Пускай. Жаль лишь я не смогу сказать на твоих похоронах про то, что «и прожил он долгую, но несчастливую жизнь».


-Почему не сможешь?


-Расстрелянных толком и не хоронят. Но я скажу это ветру, и он донесет сие слова до тебя.

В ответ Летов лишь кивнул окаменелой головой и вскоре начался процесс его описания.

Примерно в полседьмого утра Ошкину позвонил Ладейников и абсолютно холодным голосом, напоминающем голос какой-то машины, сообщил, что через час к отделению приедут двое сотрудников и заберут Летова в следственно-пересыльную тюрьму №1 УМГБ СССР, что на Нарымской улице. Вести его предстояло в автозаке под конвоем, так что Ошкин сразу приказал готовиться к выезду двум самым крепким сержантам, а сам прошел прощаться. В голове, конечно, жила какая-то глупая мысль, что «раз его в тюрьму на Нарымской везут, а не в конструктивистскую четырехэтажку на Коммунистической, где располагалось управление МГБ, то, может, еще есть шанс», но она была явно глупой даже для самого Ошкина – это, на самом деле, ничего не значило.

Прощание вышло недолгим. Летов уже постепенно погружался во мрак безумия – руки и ноги тряслись, глаза закатывались, звон в ушах усиливался и все постепенно разъедало реальность. Слова Ошкина Летов слышал лишь обрывками «жаль… попрощаться… ты был… спасибо за все…», но руку ему он «пожал», а, вернее, просто бросил свою еле отмытую от крови ладонь в мощную ладонь Ошкина. Вскоре с ним попрощался и Кирвес.

Все заканчивалось.

Из родного райотдела выводили со связанными руками, держа одну руку на плече Летова, а другую на автомате, сзади мерно шагали двое лейтенантов из УМГБ с раскрытыми кобурами. В автозак Летов заходил уже ничего не понимающим и не осознающим, даже того, что он в последний раз видит все это – ему было все равно. В клетке автозака он упал на скамейку и, издавая какие-то мычащие звуки, постепенно погрузился в бред и галлюцинации, лишь изредка дергаясь в конвульсиях. Когда автозак, аккуратно едящий за черной «эмкой», подпрыгивал на кочках, в своих галлюцинациях Летова уносили в небо огромные птицы, а потом скидывали на горы гниющих трупов, где его продолжали поедать уже более маленькие птички; «прыжков» таких было много, иногда даже слишком.

В тюрьме Летова поставили на ноги и отвели на первый медицинский осмотр. Невролог пришел в ужас – практически все реакции были заторможенны, речь невнятна. Остальные врачи уже описывали всевозможные шрамы и болячки, тоже удивляясь «живучести этой твари».

После освидетельствования Летову выдали новую одежду и отвели в одиночную камеру – узнав о тяжести преступления, его решили держать одного. Тяжелая дверь вновь закрылась на засов и мрак с холодной сыростью остались единственными собеседниками Летова, чей рассудок постепенно прояснялся.

Лежа во мраке камеры, видя лишь потолок с какими-то черными кляксами и бетонные стены, Летов продумывал, как ему объяснить убийство Жлычева.

К полудню в тюрьму приехал майор Министерства госбезопасности Лавочкин, которому было поручено расследовать дело Летова. Пролистав все материалы, составленные в отделении и биографию убитого, Лавочкин обставил кабинет всем необходимым и приказал привести Летова. Допрос начинался.

Когда Летова усадили и привязали к тяжелому стулу, Лавочкин отошел от окна, непропускавшего и без того тусклые лучи тусклого солнца, уселся напротив Летова и оглядел его стеклянными глазами.

–Меня зовут Лавочкин Петр Трофимович. Обращаться ко мне можно лишь как к «гражданину майору», иные обращения вам, подозреваемый в совершении особо тяжкого преступления, не полагаются. На все вопросы требую отвечать односложно и четко, напоминаю, что дача заведомо ложных показаний карается законом.