— Пойдем отсюда, — Таня снизу вверх глянула на Ершова и, не попрощавшись с Самокрутовым, пошла к выходу. — Он ведь действительно может разбиться. Уж я-то его знаю, чего захочет — не остановишь. Я думала: ну, соберет планер, отведет душу да и забудет. Куда там!
Впереди на лугу возле Ушаковки затарахтела машина, и тотчас они увидели, как по желтой, выгоревшей за лето поляне понеслась серая, похожая на огромного уродливого гуся птица. Вот она скакнула вверх, упала, снова скакнула и снова опустилась, и когда уже казалось, что она так и не оторвется от земли, взмыла, кособоко пошла вверх, потянула за собой тонкий тросик. Набрав посильную для него высоту, планер замер, точно раздумывая, что же ему делать дальше, и вдруг клюнул носом и стал валиться на крыло.
— Ой, что он делает! — громко крикнула Таня. — Что он делает?!
И с этим криком она бросилась по проулку вниз к реке, туда, куда падал планер.
Все обошлось. Когда прибежали на луг, то увидели Бакшеева целым и невредимым. А вот планер пострадал изрядно.
— Центровку рассчитал неправильно, — словно оправдываясь, говорил дома Бакшеев Ершову. Был он возбужден, глаза блестели, чувствовалось, что он рад: вопреки всему, он все же вновь поднялся в небо. — Понимаешь, Вася, рулей не хватило. Был бы мотор, я бы газа добавил и за счет тяги и обдувки восстановил бы управляемость. И сердце ничего, не подвело! — Бакшеев постучал себя по груди.
— Папа, у Васи неприятность, — строго сказала Таня. — Вася, чего ты молчишь, расскажи.
— Ты как груз принимал, по частям или партией? — выслушав Ершова, спросил Бакшеев.
— Как всегда, загнали машину на весы, затем разгрузили, машину снова взвесили, а разницу высчитали.
— А в Хатанге груз на двухсоткилограммовых весах принимали, да? Тогда мне все понятно. С больших весов на малые — всегда недостача будет. Плюс законы физики. Вы на север три тысячи километров пролетели. Есть и нормы естественной убыли. Вот они, твои восемьдесят килограммов, и набежали. Ты хоть отметки в документах сделал, что упаковка не нарушена?
— Сделал.
— Тогда бояться нечего, — хлопнул по плечу Ершова Бакшеев. — Впредь только варежку не разевай. Ну а Ротов-то, Ротов… Уж кто-кто, а он-то эти вещи знает. Во дает, сразу же под суд.
— Михалыч, говорят, Ротов тебя в отряд работать приглашал? — уже другим, повеселевшим голосом спросил Ершов. — И вроде бы ты отказался. Зря ты так, без тебя дышать нечем стало.
— Скажешь тоже, — махнул рукой Бакшеев. Он вдруг почувствовал: ребячья радость прошла, все стало на свои места. Нельзя вернуть то, что не возвращается: молодость, силу, здоровье. Жизнь не остановишь. И остается одно: делать то, что ты можешь. На любом месте и в любых обстоятельствах.
Льготный билет
Как известно, хорошего много не бывает. В этом Николай Порогов убеждался не раз, хотя и считал, что по-настоящему ему повезло в жизни всего лишь однажды. Это когда после школы он поступил в летное училище. Своей летной профессией Николай гордился и считал, что равноценной замены нет. Он отлетал в Сибири двадцать пять лет и, казалось, уже долетывал, не за горами маячила пенсия, но вроде бы привычная и налаженная жизнь сделала ему вдруг неожиданное и заманчивое предложение, от которого он не смог отказаться. Его, летчика гражданской авиации, выбрали депутатом, и он вынужден был переехать в Москву. Получилось так, что прямо из кабины пилотов Николай окунулся в такой непривычный для него московский водоворот политических страстей, интриг, новых знакомств и головокружительных перспектив. Не готовый к такому повороту событий, Порогов с удивлением смотрел на прыть некоторых своих коллег, которым казалось, что вот наконец-то они схватили Бога за бороду и теперь им позволено все. Честно говоря, в депутатской работе Николая удивляло и раздражало отсутствие той привычной дисциплины, к которой он привык в авиации. Но к хорошему, как и к плохому, привыкают быстро. Он увидел, что может ходить на заседания, а может и пропустить, никто не спросит, был ты в зале или прогулял, табель учета рабочего времени не велся, встаешь когда захочешь, нет тебе ночных вылетов, заходов на посадку в сложных условиях, голова не болит, заправлен ли самолет, есть погода на трассе или ее нет. Обед, ужин и даже зарплата, побольше прежней, всегда вовремя.
Он видел, что многие, попав в депутаты прямо от станков, быстро сообразили: главное — держать нос по ветру, голосовать, как того от тебя требуют, хвалить на всех перекрестках Ельцина, и все будет в ажуре. И верно: дали не только зарплату, но и квартиры — не может же народный избранник разрабатывать новые законы, сидя по вечерам на Казанском вокзале. Видимо, не до конца разобравшись с его политической благонадежностью, дали квартиру и Порогову, хотя и видели: с держанием носа по ветру у Николая не получилось. Все публикуемые в газетах рейтинги выдавали в нем закоренелого консерватора и противника реформ, хотя сам Николай полагал, что здесь, в Москве, он отстаивает и защищает народные интересы. Очень скоро убедился, что своих-то собственных интересов не знал и сам избравший его народ.
После первого съезда приехал он в Иркутск, пошел на встречу со своими летчиками. Зашел разговор о Ельцине, все были возмущены публикациями в некоторых газетах о том, что, мол, Борис Николаевич позволяет себе даже на заседаниях появляться в нетрезвом виде. Все ждали, что скажет по этому поводу Порогов. Как человек, окунувшийся в большую политику, Николай ответил дипломатично:
— Я с Ельциным за одним столом не обедаю. Но мой сосед, директор серпуховской бумагоделательной фабрики Юрий Гехт, на похожий вопрос корреспондентки ответил, что за появление на фабрике в подобном виде он такого работника тут же бы уволил.
Сам того не ведая, Николай поднес фитиль к бочке с порохом, раздались возмущенные крики, ругань, топот ног; коллеги тут же пообещали отозвать его из депутатов. Пытаясь выровнять ситуацию, Николай напомнил, что не только в день вылета, но и накануне летчикам категорически запрещено употреблять и что пассажиры никогда не сядут в самолет, которым управляет нетрезвый летчик. Та встреча оставила горький осадок. Его потрясла глухота коллег, он понял, что заблуждался, — сядут за стол со всеми, будут кричать до хрипоты, но так и недоговорятся, а виновных все равно будут искать на стороне.
Через год, после августовского путча, летчики, с которыми он съел не один пуд соли, с которыми не однажды мерз на северах, написали на него в газету коллективный донос. Больше всего Николая огорчило то, что в списке подписавшихся стояли фамилии бывших его командиров: Юрия Борзова и Владимира Подошвина. Они припомнили ему все, в том числе и высказывание Гехта, и что он не выполняет наказы избирателей, которые целиком и полностью поддерживают всенародно избранного. И то, что, по словам Порогова, все они при Ельцине потеряют работу. Все было сделано в лучших российских традициях. Новым было то, что в эпоху гласности они подписали письмо своими собственными фамилиями. В ответ на одной из встреч Николай, переиначив Пушкина, сказал, что страной ныне правит суд льстецов под крик толпы голодной, которую, как скот, погнали на убой. Бывшие его коллеги намек поняли и пообещали поставить Николая к стенке. Вскоре это произошло: в девяносто третьем Ельцин подкатил танки к Белому дому и расстрелял его. Непокорные депутаты были избиты, развезены по отделениям милиции и занесены в черные списки, а после выброшены на улицу.
Оставшись без дела, Порогов прилетел в Иркутск. Но его попытка вернуться в кабину самолета была остановлена председателем ассоциации летного состава Сергеем Борисовичем Полищуком. Тот сказал, что в авиакомпании идет сокращение летного состава и взять вновь его в штат не могут.
— Надо нам, Коля, иногда заглядывать в свой паспорт, — сказал он. — Мы и более молодых отправляем на пенсию. Кончились профсоюзы, пришел рынок. А у него жалости нет.
— А-а-а, ты, выходит, теперь что-то вроде заведующего рынком? — с некоторым удивлением протянул Порогов. — В других местах летают и до шестидесяти. Кроме того, я имею право вернуться на прежнее место по закону, — уже как бы вслед пробормотал он и уловил, что говорит не своим, а как бы взятым взаймы, чужим голосом. И нельзя было понять, чего в нем больше: обиды, скрытого вызова, желания пожаловаться на свою судьбу. Что и говорить, высоко взлетел, падать оказалось больно.
— К-х-э-э! — хохотнул Полищук. — Ты меня, Коля, извини, но, говорят, в Москве кур доят. И что из того? Когда и при какой стране эти законы были писаны… Сейчас-то мы живем в другой стране. Ты бы мог пойти в какой-нибудь московский отряд, где летчиков из кабины на пенсию выносят. Что ты за это время связями не обзавелся? Скажу честно, у нас в компании ситуация хреновая. Через некоторое время, может, я сам к тебе на работу попрошусь. Мой тебе совет: пока суд да дело, оформи летную пенсию. Открой свое дело, пиши статьи, занимайся с ребятишками футболом. Ты ведь это любишь. Кто раньше уходит, тот дольше живет.
Как ни старался Полищук на словах высказать Николаю свое участие, но выдали глаза, всего на какой-то миг мелькнуло в них что-то похожее на затаенное торжество. Вот он, миг расплаты. Порогов почувствовал, как откуда-то изнутри что-то темное и горячее ударило в голову, он едва удержался, чтобы не вмазать по выглаженному, выбритому лицу своего бывшего командира. За то, что в своей жизни постоянно натыкался на этот щупающий, холодящий взгляд.
— Если бы я нанимался фотомоделью, официантом или манекенщиком, ссылки на паспорт были бы уместны, — опять же не своим, осевшим голосом проговорил Порогов. — Спасибо за совет, постараюсь прожить долго.
Как вышел из кабинета, Николай не помнил.
До этой минуты, казалось бы, старые, давно поросшие мхом обида и злость на Полищука навсегда ушли из его жизни. Что было, то сплыло. У Сергея своя жизнь, у него своя. Сколько раз они сталкивались по другим вопросам, но еще никогда Николай не ловил себя на том, что причиной его неприязни к Полищуку была Шура Романова.