– Честь у человека всегда одна, – сказал Анисимов, – на все случаи жизни.
– Вы правы, – сказала Невская, – только ни мне, ни Грише от этого не легче.
Анисимов повернулся на бок и взял в свою горячую ладонь невесомую руку Невской.
– Иной раз за несколько дней человека узнаешь лучше, чем другого за всю жизнь, – волнуясь, сказал он. – Может быть, я эгоист, Зоя Васильевна, да, грубый эгоист, но я счастлив, что судьба привела вас на Диксон… ко мне на борт. Это самое главное… я недавно думал, что это самое главное… Простите, я сбиваюсь…
Невская молчала.
– Мне многое нужно вам сказать, – продолжал он, – но об одном хочу вас просить. Сорок мне исполнится в начале декабря, и этот день будет для меня праздником, если мы – вы, Гриша, я – окажемся за одним столом.
Возвращение Кислова прервало разговор, и это, подумал Анисимов, наверное, хорошо. Его сильно знобило, не только от жара, но и от волнения; в том, что Невская молчала, не пыталась потихоньку, чтобы не обидеть его, забрать свою руку, он видел благоприятный признак; и вообще, как ни замечательно она собой владеет, ее глаза светились, они будто поощряли: «Говори, говори еще…» Эх, если бы Дима…
Смешанные чувства – горечь утраты и нежданное предвкушение счастья – охватывали Анисимова все с большей силой. Сейчас ему так важно остаться наедине с самим собой, понять, что с ним происходит. О Диме – думай, не думай, делу не поможешь, Дима, как шрам, останется на всю жизнь. Если не произойдет чуда! Укутавшись с головой, чтобы не слышать разговора Захара с Игорем, Анисимов стал думать о том, какой прекрасной станет жизнь, если произойдет чудо и Кулебякин вернется. А ты слюнтяй, удивился он, чувствуя, что глаза становятся влажными, ишь, размечтался. Хорошо, не видит никто, решили бы, что командир совсем скис. И очень напрасно решили бы, потому что именно теперь командиру по-настоящему захотелось жить!
Он с трепетом вспомнил свой неожиданный для самого себя порыв, и горячая волна нежности к изможденной, исстрадавшейся женщине захлестнула все его существо. Теперь ему казалось глупым и позорным, что он собирался поставить крест на своей судьбе. Он будет бороться, ему еще слишком много надо сделать, не только ему нужны полярные широты, но и он нужен им. И еще ему очень нужна она… они, поправил себя Анисимов, ведь он всегда так хотел иметь умного, чистого, с полуслова понимающего его сына. Ради них он горы своротит, он снимет с хрупких плеч Зои… – он даже встрепенулся, потому что впервые назвал ее Зоей, – бремя борьбы за существование и сделает все, чтобы она вновь научилась беззаботно, от души радоваться жизни.
И если в бессонную ночь двое суток назад он только догадывался, что в жизни его начинает происходить нечто необычайно важное, то теперь он был в этом уверен.
Взаперти (Рассказывает Зозуля)
… Мы с Тоней возмущались, что официантка нас игнорирует: за другими столами люди ели, пили, смеялись, а нас она все обносила. Когда в очередной раз она прошла мимо, я попытался было снять с подноса тарелку с жареной рыбой, но Тоня меня остановила: «Лучше выпей воды… Хочешь пить?» Я открыл глаза.
– Кому еще воды? – спрашивал Игорь, черпал кружкой из кастрюли, гревшейся на печке.
Я напился, поблагодарил и снова улегся. В блокаду такие сны мне снились часто, но с тех пор я от них отвык: Антонина Ивановна, моя старшая сестра, превосходно ведет наше хозяйство. Впрочем, к еде я неприхотлив и всеяден, как медведь, со мной и дома, и в экспедициях хлопот нет.
За окном, занесенным снегом, темным-темно, мы совсем потеряли ощущение времени суток. Одни спят, другие бодрствуют и завидуют тем, кто спит, потому что тогда, когда терзают голод и невеселые мысли, лучше всего забыться.
«Мело, мело по всей земле во все пределы…» – пурга бушует вторые сутки. Родившись из поземки, она не по часам, а по минутам набирала силу, пока не растерзала в клочья атмосферу и не погнала ее невесть куда с огромной скоростью. Какая невероятная силища нужна для того, чтобы сорвать с поверхности льдов и островов миллионы тонн снега, превратить его в режущую пыль и с ревом и свистом завертеть в дьявольской пляске. Пурга – это игра без правил, в которой выигравших не бывает: в лучшем случае, если будешь осмотрителен, то останешься при своих. Победить пургу нельзя, ее можно только переждать.
Мы лежим на полу: я, Илья Матвеевич, Зоя Васильевна, Гриша, Елизавета Петровна. Хотя в помещении у нас тепло, Анисимова трясет, у него высокая температура. Он и раньше сильно кашлял, а вчера, когда искали Диму, здорово добавил. Он хрипит и тяжело дышит, Лиза боится, что у него воспаление легких, а в аптечке ничего нет, кроме тройчатки и аспирина.
Но я-то думаю, что лучшим лекарством для него было бы возвращение Димы.
Дима – наша общая боль, мысль о том, что он погиб, невыносима. Но помочь ему мы бессильны… С тех пор, как он нас покинул, прошло часов тридцать. В тот вечер, когда Дима еще был с нами, Анисимов сказал: «Нам лучше, чем им, на Среднем. Мы-то знаем, что живы, а они этого не знают». Сейчас то же самое, возможно, думает о себе Дима. Удачи тебе, безумец! Гриша с его почерпнутыми из книг познаниями припомнил девиз графа Монте-Кристо: «Ждать и надеяться». Девиз прекрасный, умение ждать – одно из ценнейших качеств, которыми только может обладать человек: оптимистичное по своему существу, оно помогает переносить невзгоды и верить в будущее. Мы всю жизнь чего-то ждем и на что-то надеемся, без этих ожиданий и надежд мы впали бы в беспросветную тоску. Умению ждать Константин Симонов посвятил свое, наверное, лучшее стихотворение; как жаль, что он испортил его недоверием к материнской любви, в народной песне сказано куда мудрее: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка – никогда». Что ж, материнская любовь дает человеку всего-навсего жизнь, а на взрыв, ликование чувств вдохновляет любовь другого рода…
Больше я заснуть не могу. Я жду и надеюсь – жду стука в дверь и надеюсь, что это будет Дима. Пусть лучше с пустыми руками придет Дима, чем любой другой с хлебом. Не могу ручаться за всех, но уверен, что большинство из нас мечтает только об этом.
Центр притяжения – печурка, огонь в которой поддерживает Игорь. Из всех нас он оказался самым выносливым. Он наш Фигаро: таскает дрова, топит, заготавливает снег на воду, помогает Борису выходить по нужде, поит нас водой, тактично, не пережимая палку, шутит. Я рад, что он самокритично отнесся к суровому внушению, сделанному ему Анисимовым. Теперь Игорь на высоте: пока у других были силы, он держался как-то в тени, а когда мы все сдали, на деле доказал свою полярную жизнестойкость. Это для него первое приключение в Арктике, будет что рассказать отцу.
Кряхтя и охая, сползает с полатей Белухин, его незло и привычно ругает Анна Григорьевна: «Лежал бы, старый, со своим радикулитом». Сама Анна Григорьевна свернулась на сундуке калачиком и большую часть времени тихо посапывает, чтобы «во сне поесть любимых пирогов с луком и яйцами». В блокаду обнаружилось, что женщины голод переносят чуточку легче мужчин, а старые люди легче, чем молодые; это – общая статистическая закономерность, исключений же было сколько угодно. У нас, как мне кажется, тяжелее переносят голодание Солдатов, Кислов и особенно Лиза, которую подташнивает и мучают головные боли. Пока эти трое спят, у нас более или менее спокойно, но, просыпаясь, они становятся шумливы, раздражительны и обидчивы.
Невская приподнимается на локте и смотрит на огонь. На ее резко обострившемся лице горят огромные и прекрасные глаза, она сейчас со своими длинными светлыми волосами похожа на святую Инессу с картины Риберы, и я еле удерживаюсь, чтобы этого не высказать.
– Михаил Иванович, – говорит она, – объясните, пожалуйста, такую вещь. Я несколько раз голодала по системе Брэгга, однажды целых четыре дня, а сейчас только три, но чувствую себя хуже.
– А зачем вы это делали? – хрипло спрашивает Анисимов. Он, оказывается, тоже не спит, хотя почти с головой укутался нерпичьими шкурами.
– Зое показалось, что она толстеет, – поясняет Гриша.
– Гришенька, – просит Невская, – помолчи, родной. Конечно, глупость, Илья Матвеевич, какой-то массовый гипноз, знаете: то очковая диета, то голодание, то другая подобная ерунда.
Я говорю, что одно дело голодание по своей воле и в домашней обстановке, и совсем другое то, что у нас сейчас. Но, ссылаясь на блокадный опыт, утверждаю, что при наличии воды и тепла человек может голодать долго, больше месяца, и после первых двух-трех дней чувство голода ослабевает.
– Совести у вас нет, – бурчит Солдатов. – Уговор дороже денег: кто про еду, тому по лбу.
Он встает и садится на табурет у печурки – хмурый, обросший клочковатой щетиной, будто с похмелья.
– Дай кастрюлю щей и лупи по лбу, – подает голос Кислов.
– Эй, на насесте! – Солдатов показывает кулак. – В самом деле врежу. Сигарет в загашнике не осталось, мамаша?
– Вчера последнюю выкурили, – отзывается Анна Григорьевна. – Да ты и не хочешь, какое курево натощак.
– По привычке, – вяло соглашается Солдатов. – Во рту противно.
– Это яды из организма выходят, – говорит Гриша. – Зато голодание, пишет Брэгг, заостряет ум и наблюдательность.
– Попался бы мне твой Брэгг, – роняет Кислов.
– Мне тоже кажется, что он преувеличивает, – вздыхает Гриша.
А в голову лезет блокада, ленинградская зима 41-го… Меня и Тоню, невесомых дистрофиков, вывезли весной, и, помню, все голодные зимние месяцы мне мерещилась одна картина: мама заставляет есть второе, а я, пользуясь тем, что она заговорила по телефону, хватаю котлету и бегу скармливать ее Пирату, жирной и разбалованной дворняге из нашего подъезда. Долго не давала мне покоя та котлета… Интересно, прошло столько лет, но и сейчас я вспоминаю почему-то именно ее: детские впечатления, видимо, самые сильные.
Отвлечься от мыслей о еде так же трудно, как приказать себе не думать о белой обезьяне. И все-таки одно средство у меня есть: я начинаю перебирать в памяти свою коллекцию. Вот уже лет двадцать я собираю советские марки и, как всякий истинный коллекционер, воодушевляюсь не целью, а процессом: заполучить все марки невозможно, как невозможно познать абсолютную истину, но зато какую радость получаешь от каждой новой ступеньки в познании! У меня есть почти все советские марки, кроме каких-нибудь двухсот самых редких; я знаю, что до конца жизни большую часть их мне не достать, но – чудо! – одну из самых заветных, Леваневского с надпечаткой, я все-таки заполучил! Чудеса не повторяются, ни консульской почты, ни полного «золотого стандарта», ни зеленого олимпийского блока мне не видать: ни времени их искать, ни денег на них не хватит, но мечтать об этом я могу и буду. Дома по вечерам я перебираю свои альбомы, Тоня надо мной посмеивается, а я испытываю тихую, но непередаваемую радость; не слепое и бессмысленное счастье скупого рыцаря при виде накопленного золота, а именно тихую радость, сплошные, как нынче говорят, положительные эмоции: страсть коллекционера, если она не всепоглощающая и не меркантильная, в основе своей всегда благородна. Я же никогда не позволяю этой страсти перешагнуть известные пределы, главное в жизни – работа.