Офелии с ней впервые случился затяжной приступ зевоты, с которым она ничего не могла и поделать, хоть убейте.
Она смотрит в его озабоченные глаза, которые, похоже, готовы прожечь дырку у нее в животе и пролезть в печенку. Его рот приоткрыт, а сам он весь превратился в слух. С ума сойти, до чего же он сейчас похож на перепуганного младенца!
— Татуля, ты будешь есть на улице? Ты что, уходишь? — Он швыряет на пол тряпку, которой оттирал краску с ладоней, и встает напротив нее, скрестив руки на груди. — Положи книжку! Перестань читать, я с тобой разговариваю.
— Я тоже с тобой разговариваю. У тебя борода в краске. В зеленой.
Он выходит в ванную, намыливает лицо, растирает щеки, лоб, подбородок, при этом мыло попадает в глаза и они становятся красными. Он возвращается к Тате.
— Так нормально?
— Ага, — отзывается она, на секунду подняв глаза и опять погружаясь в книгу.
— Может, теперь ты перестанешь читать? Может, теперь тебя даже можно поцеловать? — Он делает шаг к ней.
— Не-ааааа, — протягивает она, по-прежнему глядя в книгу.
— Почему же? — ледяным тоном говорит он, и становится понятно, что он сдерживается из последних сил. — Борода ведь как будто чистая?
— Теперь она мокрая, — заявляет Тата, захлопывает книгу и резко поднимается с кровати, — я пошла. Мы уже с девочками договорились.
— С девочками?! — Теперь уже становится понятно, что сдерживаться он больше не намерен. — Да ты в жизни никуда не ходила ни с какими девочками!
Она тихо проходит мимо него, садится на стульчик в прихожей и начинает завязывать кроссовки. Он в два прыжка оказывается рядом. Его кулаки сжаты, а немолодое, покрытое морщинами лицо искажается, и сложно сказать, чего в нем больше — гнева или страдания. Впрочем, она на него не смотрит. Она сосредоточенно завязывает шнурки. Если бы она все-таки подняла на него глаза, то увидела бы, что в первые секунды он близок к тому, чтобы броситься на нее с кулаками. Он невысок, но крепок и подтянут, а главное — он готов на все, лишь бы она не могла не замечать его и дальше. Но все-таки он берет себя в руки и достаточно спокойно произносит:
— Я думал, мы поужинаем вместе и потом… ты бы посмотрела, что я сегодня сделал…
— Слушай, я и так знаю, что ты сегодня сделал! Ты меня нарисовал! В миллион сто двадцать пятый раз! — говорит она, сжимая в руках ключи и глядя в сторону двери.
— Зачем ты так?!
— Почему у меня такое ощущение, что я пытаюсь летать, а ты хватаешь меня за ноги и тянешь вниз?
— Я не знаю, — совершенно искренне отвечает он.
После чего она открывает дверь и выходит. А он в сердцах лупит ногой в стену, и на дорогом светлом покрытии остается четкий след не очень чистой подошвы. В ванной он сует седеющую голову под ледяную воду, а потом идет в кухню, чтобы все-таки пожарить баклажаны — с сыром и специями, так, как ей нравится больше всего. А она выходит из подъезда, замахивается, чтобы швырнуть ключи в мусорный ящик, но в последний момент не разжимает пальцы. Как-нибудь она еще обязательно вернется за вещами. Она кладет ключи в карман, но без сожаления швыряет в мусор свой телефон и быстро шагает прочь. Она наконец-то с облегчением вздыхает, в первый раз за последние полгода, ей-богу. При этом тополиный пух забивается ей в ноздри и заставляет чихать.
Но если уж совсем начистоту, Тата просто не знает о баклажанах со специями. Если бы она о них знала, то наверняка задержалась бы. Хотя бы на несколько минут.
4
Антон наблюдает за тем, как пластмассовым ножом она разрезает пополам булочку, намазывает маслом, кладет сверху сыр и с аппетитом жует. Потом она ест салат и горячее. Потом намазывает горчицей кусочек черного хлеба и тоже отправляет в рот. Потом запивает маленькое пирожное соком. Хрустит соленым печеньицем. Внимательно оглядывает опустевший пластиковый подносик и с грустью отставляет его в сторону.
Раньше Антону не приходилось встречать женщин, которые с таким удовольствием поглощали бы самолетную еду, причем в буквальном смысле до крошки: потому что, отставив подносик, она облизывает палец и подбирает со столика мак, осыпавшийся с соленого печенья.
— Может, ты хочешь съесть мою булочку? — неуверенно предлагает Антон. Поскольку ничего подобного ему еще не встречалось, он сомневается: не покажется ли это невежливым — предложить маленькой хрупкой женщине часть своего самолетного обеда? Вдруг она на это обидится?
— Булочку? — Она моментально отвлекается от созерцания облаков в иллюминаторе, — конечно, хочу. А масло у тебя осталось?
И она снова разрезает булочку пополам и намазывает маслом, хрустит солеными печеньицами с сыром и запивает пирожное коньяком. При этом совершенно очевидно, что она не отказалась бы и от зеленого салата с горячим, но, к сожалению, это Антон уже успел съесть сам.
— Так что это был за персонаж? — спрашивает Антон, когда подносики убраны, а столики сложены. — Тот, с баклажанами?
— Гениальный художник, — улыбается она. — Серьезно, очень талантливый и даже, можно сказать, известный.
— И ему тоже нужна была муза?
— О да, — отвечает Тата и с удовольствием потягивается в кресле, — какая жалость, что в самолетах не разрешают курить!
— А зачем?
— Как зачем? Ведь это же приятно… Хороший табак, знаешь, — это удивительная вещь, способная…
— Да подожди ты со своим табаком, — не очень вежливо прерывает ее Антон, — зачем муза художнику, если он и без того талантлив и даже известен?
— Чтобы он ненароком не превратился в памятник самому себе. А от этого очень хорошо помогает разбитое сердце… Если бы только он больше любил и меньше требовал…
— И что, помогло?
— Еще как! У него четыре выставки было в прошлом году. Я была на всех четырех, и на последней он сказал мне «спасибо». Знаешь, когда твоя любовь уходит от тебя сквозь пальцы, это очень больно, но только поначалу. А потом ты понимаешь, что терять уже нечего, и становится так легко, что хочется летать. А летать — это очень приятно, даже мне…
— В смысле, в самолете?
— В смысле, ты когда-нибудь был влюблен?
Он молчит. В тех книжках, что он читал, и даже в тех, что сам переводил, не было написано, как отвечать на подобный вопрос женщине, которая за какой-то час опутала тебя коконом из тончайших волокон.
— Я не знаю, — наконец как будто бы с сомнением говорит он. Но это только от того, что ему почему-то стыдно признаться: нет, не был. Я никого не любил. Ни по-настоящему, ни понарошку. Я даже начал думать, что мне вообще не дано полюбить. Наверное, стоило бы так и сказать. И добавить: то, что я чувствую сейчас, рядом с тобой, больше всего похоже на то, что я слышал о любви. Помоги мне, потому что я не знаю, как быть. Ты сбиваешь меня с ног, ты лишаешь меня возможности мыслить логически. Ты как будто существо с другой планеты, ты говоришь слова, в которые невозможно поверить, и тем не менее я ни секунды не сомневаюсь в том, что все это — правда. Я прочитал множество книг о любви — у меня дома они стоят в отдельном шкафу за прозрачным стеклом. Но любая из них сейчас, с тобой кажется мне бесполезной. И самое главное — я чувствую, что ты, невесомое, воздушное перышко, которое нигде не задерживается надолго, ты могла бы быть счастлива со мной.
Но все эти прекрасные слова, которые легко мог бы произнести любой из его приятелей, не идут у него с языка. Может быть, потому, что для любого из его приятелей это были бы просто слова? Он не знает. И он молчит.
А она одаривает его взглядом, исполненным глубочайшего сожаления. Действительно, при чем тут самолеты?
Я не знаю, перышко. Не знаю, каким должен быть мужчина, чтобы тебе не хотелось играть с ним в игры. Да и бывают ли такие муж чины? Видела ли ты хоть одного, который показался тебе достаточно сильным? Невесомое, легкое перышко, не потому ли ты нигде не задерживаешься надолго, что ни один из твоих любовников не достоин даже тонкого пальца на твоей нежной руке? Антон глубоко вздыхает, пытаясь прекратить этот разговор с самим собой, а вслух произносит:
— Расскажи мне еще что-нибудь.
— Пожалуйста, дорогая, ты не могла бы сегодня следить за алкоголем? — Он завязывает галстук перед зеркалом. Лицо озабоченное.
— Следить, чтобы никто ничего не выпил?
— Нет, любимая, следи, чтобы ты не выпила лишнего. — Узел галстука получился кривым, и приходится начинать всю процедуру заново. Лицо уже довольно раздраженное и начинает краснеть.
— Лишнего? Так не заказывай лишнего, и я его не выпью.
— Послушай, ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Встреча действительно важная, и ни в коем случае нельзя напиваться. Не ставь меня в дурацкое положение.
— Ах, вот в чем дело! — обрадованно восклицает она, как будто до сих пор не догадывалась, что именно его беспокоит. — Ну так я могу просто не пойти…
Плавно изогнувшись, она стягивает через голову длинное черное платье на тонких бретельках. Она замирает среди комнаты в кружевном белье и чулках, и он бросает на нее такой выразительный взгляд, что сначала даже кажется, он перестанет завязывать галстук. Но, оглядев ее с ног до головы, он все-таки продолжает бороться с узлом.
— Ты не можешь не пойти, все будут с женами.
— Ну так я-то тебе, слава богу, не жена, — она улыбается и заваливается на кровать, закинув одну ногу в тонком чулке на другую. При этом ее длинные светлые волосы, над укладкой которых полтора часа бился парикмахер, разлетаются по плечам в совершеннейшем беспорядке. И глупо было бы отрицать, что так Тата выглядит гораздо лучше.
— Прекрати, пожалуйста. Одевайся.
— Не хочу. Я, может быть, наоборот, хочу раздеваться…
— Тебе обязательно выводить меня из себя перед важной встречей?!
— Ты сам выходишь из себя, исключительно по собственной инициативе.
Галстук опять завязан криво, и в сердцах он швыряет его на пол. Она лежит на кровати, покачивая тонкой ногой, и смеется. Их глаза встречаются. Ее — ярко-синие, прозрачные, насмешливые; его — темно-карие, почти черные, раздраженные. И тогда он бросается на нее, как дикий зверь, срывая с себя одежду и нимало не заботясь о том, что почувствует Тата. Она закрывает глаза и изо всех сил сжимает ладони в кулаки.