Андрей оборачивается. Рядом с ним на полу сидит ухоженная женщина лет пятидесяти. У нее стриженые, прямые соломенно-белые волосы, все еще красивое, умело подкрашенное лицо. Она поднимается, и оказывается, что у нее очень неплохая фигура и слишком короткая для такого возраста юбка в черно-белый горошек.
— Уронила! — говорит она и лучезарно улыбается.
— Что, простите?
— Уронила яйца, полюбуйтесь на это!
Она показывает на пол, и тут Андрей замечает, что на полу, там, где она упала, валяется несколько разбитых яиц и раскрытая картонная упаковка.
— Аааа, понятно.
— Просто ужас! — Она театрально закатывает глаза.
— Ничего страшного, бывает, — говорит Андрей, берет первый попавшийся сыр и поворачивает тележку, чтобы идти к кассе.
— У меня вся юбка грязная, и туфли тоже…
— Не переживайте, почти незаметно.
Он уже отходит на несколько метров, когда она кричит:
— Не представляю, как я буду в таком виде добираться домой! Вы, наверное, на машине? Вы меня не подвезете?
Андрей изумленно оборачивается. Она стоит, по-прежнему лучезарно улыбаясь.
— Что за черт! — говорит он.
Но механизм ее желания уже запущен, и она делает вид, что этого не услышала.
ОГОНЬ
1
Сначала вокруг совсем темно и тихо. Потом кто-то подходит ко мне очень близко и глубоко вздыхает в полной темноте. Это не страшно, а скорее грустно. Так может вздыхать не тот, кто опасен, а тот, кто сам чувствует себя в опасности. Тому, кто так вздыхает, наверняка очень тяжело. Его нужно не бояться, а пожалеть. И я изо всех сил стараюсь. Но согласитесь, что не так-то просто проникнуться сочувствием к кому-либо, когда вокруг полная, кромешная, адская темнота, которую невозможно ни описать, ни представить. Если только, конечно, вы сами не видели чего-нибудь подобного, но тогда вам тем более не нужно описаний: один раз увидев такую темноту, уже не забудешь.
Кто-то вздыхает еще горестнее прежнего и, кажется, переминается с ноги на ногу, потому что слышно, как хрустят суставы. А потом мой папа говорит:
— Я больше сюда не приду! Это невозможно! Мои нервы не выдерживают!
— Придешь как миленький. Если выдерживают нервы твоей дочери, твои и подавно справятся, — это произносит мама, и сразу становится понятно, почему от ее спокойного тихого голоса примерзают к стульям самые беспутные старшеклассники. — Поговори с ней. Тебе же сказали, что она, может быть, все слышит.
— Они наврали, — мрачно отвечает папа. — Чтобы ты от них отстала, понимаешь? Ведь ты же все жилы вытянешь из человека, пока он не скажет то, что ты хочешь услышать!
Папин голос срывается на крик, и наверняка он при этом краснеет. Мама хмыкает, но это хмыканье человека, который доволен собой и ничуть не задет. Да, она такая. И она гордится этим. Она умеет добиться того, что ей нужно от людей и от жизни, что в этом плохого?
— И все-таки поговори с ней.
Из папы даже не нужно тянуть жилы, потому что он прекрасно понимает, что никогда не переспорит маму. В полной темноте скрипит пол, снова хрустят суставы и кто-то (теперь я знаю, что это папа) еще раз тяжело вздыхает рядом со мной.
— Доченька, — говорит он, — ты меня слышишь?
Я слышу. Я слышу даже лучше, чем обычно, но моя проблема в том, что я ничего не могу сказать. Я даже не понимаю, есть ли у меня рот, который может говорить. И есть ли другие части тела? Если есть, то они совсем меня не слушаются, но если их нет, то… Послушайте, если нет тела, то нет и человека, а мои собственные родители ведут себя так, как будто я есть. Что из этого следует? Что я есть? Это напоминает задачи по логике с первого курса, которые мама решала вместе со мной и жутко злилась, потому что вместо того, чтобы по-человечески подготовиться к пересдаче, я вечно пыталась придумать что-то, что опровергнет формулу. Если из А следует В, а из В следует С, верно ли, что из А следует С? Вот например, если родители ведут себя так, как будто у меня есть тело… «Дорогая моя, я говорю вам как педагог педагогу, я испробовала все возможные методики. И должна признаться, что моя дочь безнадежна… Да, конечно, так будет лучше. Удовлетворительно, и больше никаких вопросов. Очень вам признательна…» Собственно говоря, я совсем не безнадежна, но маму сводило с ума то, что я постоянно ухожу в сторону от основной задачи. Вот видите, я даже сейчас отвлеклась. А ведь сейчас-то можно было бы и сосредоточиться на происходящем.
— Доченька, сделай хоть что-нибудь, чтобы мы знали, что ты нас слышишь. Шевельни пальцами, или открой глаза, или… Ну не знаю… Хоть что-нибудь сделай, а? Не лежи ты так! — это папа.
Последнюю фразу он уже выкрикивает, и на самом деле это больше похоже на «не лежи ды дак». Когда он волнуется, он всегда путает буквы. И слова. А иногда даже имена, и говорят, что в первые годы брака ему за это здорово доставалось от мамы.
— Я не уверена, что стоит кричать. Она не виновата, что не может тебе ответить, — очень спокойно говорит мама, и от этой фразы у меня самой по спине бегут мурашки, а ведь я даже не знаю точно, есть ли у меня спина.
— Это ты виновата! Нечего было разрешать девочке жить одной! Я знал, что это добром не кончится! — горячится папа.
— А как же ей было не разрешать? — Я ясно представляю, как с этими словами мамина левая бровь недоуменно изгибается. — Девочке тридцать один.
— Как тридцать один?
— Так тридцать один! Если бы ты иногда отрывался от своих формул, то знал бы, сколько лет твоей дочери.
— Тридцать один? Нет, это невозможно! Это никакие нервы не выдержат!
Торопливые шаги удаляются от меня, а потом открывается дверь.
— Только твоя дочь могла придумать такой дурацкий способ покончить с собой — поджечь квартиру! Подумать только! Куда ты собрался? И за что мне все это?
«Все это» — это, разумеется, я и папа. И обычно мы не прочь подискутировать на эту тему в семейном кругу, но сейчас ничего не выходит. Я не могу говорить. А папа нервно топает уже где-то в коридоре.
Легкие и неспешные мамины шаги удаляются от меня, дверь закрывается. Вокруг опять становится совсем темно и тихо. Я хотела покончить с собой и подожгла квартиру? Я никогда не делала ничего подобного! Такого просто не может быть, это исключается! Такое я бы запомнила, это точно… И тут тот день, когда моя большая любовь сгорела у меня на глазах, возникает передо мной ярко, как на экране.
Я не знаю, зачем даются такие дни — чтобы наконец прояснить нечто важное или чтобы еще больше все запутать. В такие дни просыпаешься с уверенностью, что нет ничего невозможного, а засыпаешь со слезами, потому что все живое повернулось к тебе спиной.
Я проснулась легко и приятно. Солнце капало на меня через открытое окно, а за окном чирикали птицы и дерево на фоне синего неба было до жути зеленым. Я потянулась в кровати и вдруг увидела шкаф. Его дверца была приоткрыта, и наружу выглядывал рукав мягкой рубашки песочного цвета. И сразу же стало понятно, что просыпаться с таким настроением было совершенно излишним, а все горести этого мира сосредоточились для меня на этой самой рубашке. Не думайте, что я удивилась, увидев ее в своем шкафу. Я прекрасно знала, что она там висит, причем висит уже года полтора — с тех самых пор, как мужчина, который никогда не будет моим, спешно собрал свои вещи и ушел, пообещав на днях позвонить. Вещи он собирал впопыхах, и многое так и осталось в моих шкафах и тумбочках. Может быть, именно его вещи в моей квартире помешали мне понять, что он ушел навсегда и больше не вернется? Или его голос в телефонной трубке? Или его письма в электронной почте?
— Даже уйти по-человечески и то не может, — говорит мама, язвительно поджав губы, и это чистая правда. Вот только что чистая правда значит по сравнению с моей большой любовью? По-моему, ровным счетом ничего.
Поэтому я иногда достаю его рубашки из шкафа, стираю, глажу и аккуратно развешиваю заново. Точнее, я развешивала их раньше, а в то утро, когда мне вдруг показалось, что на свете нет ничего невозможного, я встала с кровати и вынула из шкафа четыре рубашки на деревянных вешалках. Если вы думаете, что я долго размышляла над тем, как с ними поступить, вы ошибаетесь. Такое впечатление, что я знала это с самого начала — с того момента, как открыла глаза, а может быть, еще раньше. Я положила рубашки на кровать, чтобы не помялись. Включила компьютер и распечатала все письма от того, кто никогда не будет моим. На тот случай, если бумаги окажется недостаточно, свои самые любимые письма я распечатала по два раза. Я открыла тумбочку и достала оттуда две книжки с детективами, которые он, кажется, так и не прочитал. Несколько пар его носков и один непарный. Пачка сигарет с ароматическим табаком, давным-давно открытая, но все еще душистая. Два галстука. Один ремень. Папка с документами. Старые джинсы. Восемь дисков с медленной музыкой и три — с жесткими фильмами. Клубок шнуров неизвестного предназначения.
Я принесла из ванной эмалированный тазик, который достался мне вместе с квартирой. Смяла письма и положила их на самое дно. Потом книжку. Потом носки. Потом я закрыла все окна, чтобы от ветра огонь не распространился за пределы тазика — как выяснилось позже, в этом и была моя самая главная ошибка, но в то утро я об этом еще не знала.
Я подожгла письмо его зажигалкой, подождала, пока пламя разгорится как следует, и подкинула первую рубашку. Признаюсь, что запах с самого начала был противный, но когда начали плавиться пуговицы, дым стал невыносимо едким. И если бы я не была так уверена, что на свете нет ничего невозможного, я наверняка остановилась бы на сожжении первой рубашки. Но в то утро я подкинула в тазик вторую, и третью, а потом четвертую. Оставшиеся носки. Вторая книжка. Сюрприз: оказывается, шелковые галстуки не горят. Не делают ли для них особую огнеупорную пропитку? На тот случай, если, к примеру, за романтическим ужином мужчина угодит кончиком такого галстука в пламя свечи? Или подожжет свой галстук вместо сигареты? Или… Впрочем, другие варианты показались мне маловероятными даже в то злополучное утро. Я вынула из тазика слегка закопченные, но в общем-то целые галстуки.