И тут он хрипло произносит:
— Не знал, как тебе сказать, но раз у тебя цветы, то все гораздо проще. Есть кто-то еще, да?
И мне становится ясно, что, глядя на меня, его глаза совсем не улыбались. Они метали громы и молнии, но я этого просто не заметила. Поцелуев не будет, и чуда в этот раз не произойдет.
— Конечно, у тебя кто-то есть. Глупо было бы думать, что ты полтора года была одна, правда? Может, я тут вообще ни при чем, а?
Вдох и выдох. Это очень просто. Главное — продолжать дышать. Через шесть вдохов он говорит:
— В общем, я тебя вот о чем хотел попросить: ты уж определись, ладно? Я так понимаю, ты хотела покончить с собой, но теперь ты чего хочешь? Ты собираешься жить или не собираешься? Реши и давай уже что-нибудь сделай. Туда или обратно. — Тут он довольно неловко хихикает. — А то эта история висит на мне, как камень на шее. Я и виноватым себя чувствую, и тебе помочь ничем не могу. А ты же знаешь, как я не люблю чувствовать себя виноватым!
Последние слова он произносит на удивление задушевно и наверняка в этот момент прикладывает руку к груди, подтверждая: помочь мне он действительно ничем, совершенно ничем не может.
— Определись, ладно? Нет ничего хуже неопределенности…
Неопределенность? Вот засранец! Это говорит тот, кто не мог со мной попрощаться полтора года! Собирайся и уматывай!
Если бы я могла, то выцарапала бы ему глаза. И тут кто-то нервно кашляет совсем рядом с нами, и я всем телом чувствую, как вздрагивает от неожиданности тот, кто никогда не будет моим. Это, конечно же, папа. Я не знаю, как он вошел. Как умудрился не скрипнуть дверью, не споткнуться на пороге и не задеть ногой раскладушку у окна. Можете мне не верить, но он вошел без единого звука. Не стесняйтесь, я бы и сама на вашем месте не поверила.
Голос моего папы кричит именно те слова, которые не могу произнести я:
— Вот засранец!
А в следующую секунду я слышу звук удара. Что-то сочно хлюпает, а потом кто-то с грохотом падет, задев мою кровать. Тот, кто никогда не будет моим, ударил папу. Это ужасно. Я знала, что он скор на руку, но чтобы так… Пап, скорее поднимайся, не нужно, чтобы все это увидела мама. Нужно скорее сбегать за медсестрой, она поможет…
— Что за черт?! — возмущенно кричит откуда-то снизу тот, кто никогда не будет моим, и вдруг до меня доходит, что на самом деле это он поднимается с пола.
Что это? Папа его ударил? Ущипните меня. Я лежу тут без сознания пять, вернее, шесть дней, но точно знаю, что это галлюцинация. Это просто невозможно.
— Проваливай, — заявляет папа таким тоном, которому бы позавидовала даже мама. — И больше никогда не возвращайся. Даже не смей к ней приближаться, понял?
Тот, кто никогда не будет моим, не произносит в ответ ни слова. Конечно же, он ничего не понимает и наверняка растерянно хлопает глазами. Как получилось, что его — драчуна и забияку — уложили на пол одним ударом?
— Ну-ну, — тихо говорит тот, кто никогда не будет моим.
А потом он делает то, что делает всегда, если что-то идет не так, как ему нужно: он уходит. Как же все просто — повернуться спиной, закрыть за собой дверь и уйти. Оборачивается ли он, чтобы посмотреть на меня и улыбнуться? Я не знаю, ведь я не могу открыть глаз. Проносятся ли перед ним те дни, когда он был готов отдать половину сердца, чтобы быть со мной рядом? Сожалеет ли он о прошлом, которое остается у него за спиной? Этого я тем более не знаю.
Его плавные шаги быстро удаляются от меня. Хлопает дверь и раскрывается лифт, унося от меня угли моей большой любви, сгоревшей у меня на глазах.
Вот и все.
— Извини, что не сделал этого гораздо раньше, — говорит мне папа и тут же нервно кашляет и хлопает себя по карманам.
— Заррраза! Я где-то потерял свой блокнот… Я быстро…
И он оставляет меня одну — дуть на угли моей большой любви и плакать над тем, что чуда не случилось. Этот мужчина никогда не будет моим, но я снова пожелаю ему удачи.
Пока лифт уносит его от меня прочь, за окнами гремит гром, и наверняка ослепительные молнии прорезают тучи насквозь. Душная жара нескольких последних дней прорывается яростной грозой. Вода хлещет за окном, как из ведра, и прохладные капли долетают даже до меня. Температура медленно снижается, и это значит, что тот, кто никогда не будет моим, уходит все дальше.
Ты снова уходишь, так уходи же легко и приятно. Пусть тебе не попадется ни одной неровной ступеньки и никогда не придется жалеть о дорогах, которые ты выбирал. Я желаю ему удачи и вдыхаю так глубоко, что мое сердце оказывается в желудке. Глупо, правда?
— Очень глупо, девочка, — соглашается бабуля. — Но иначе нельзя.
И пока тот, кто никогда не будет моим, уходит прочь, не сожалея и не оглядываясь, я как в море, купаюсь в моем новом и очень странном чувстве. Как будто и сейчас со мной не может случиться ничего плохого, а все чудеса — мыслимые и немыслимые — лежат у моих ног. Очень глупо, девочка.
Лифт останавливается на первом этаже, его двери открываются и снова закрываются, а мы так и остаемся внутри. Скрипучие створки отгораживают нас от всего мира, и нет такой силы, которая заставит меня оторваться от его губ. Наверное, внутри душно и противно пахнет машинным маслом, но для меня есть только тепло его тела и запах его волос. Вдобавок ко всему гаснет свет, а кнопки с цифрами тускло светятся в темноте, хитро подмигивая кривыми мутно-зелеными глазами, но рядом с ним мне не страшно даже сейчас.
Понимаю ли я, что, несмотря на все это, он никогда не будет моим? Наверное, да. Я обнимаю его чуть крепче, чем нужно, и прижимаюсь чуть ближе, чем следовало бы. Он, конечно, тоже это чувствует. Но тем не менее нет на свете силы, которая заставила бы его выпустить меня из этого лифта. Я не знаю, сколько времени мы провели в духоте и темноте, но мне редко случалось испытывать что-либо более приятное, и это чистая правда.
Скрипучие дверцы закрываются, скрывая от меня все лишнее. Есть только он и я, и нет никакого мира снаружи — ни условий, ни обещаний, ни принципов. Нет офисов со звенящими телефонами и банков с бесшумными аппаратами для выдачи наличных, нет магазинов модной одежды, нет родительской квартиры с завтраком ровно в восемь и бывших любовников с укоризненными глазами. Только он и я. Я растворяюсь в нем до кончиков волос, верьте мне. Растворяются мои кости, ногти и внутренние органы.
И если отбросить мир, отрезанный ржавыми дверьми тесного лифта, важно ли, что этот мужчина никогда не будет моим? Когда двери со скрипом открываются и вспыхивает свет, я парю где-то под потолком.
Представьте себе изумление соседки с третьего этажа, которая нажимает на кнопку лифта, чтобы подняться к себе. Представьте себе ее вытаращенные глаза, ее раскрытый рот, ее пластиковый пакет, который падает на пол, ее помидоры и огурцы, которые катятся во все стороны по грязным коричневым плиткам… Представьте себе ее возмущенный вопль и смеющиеся глаза того, кто никогда не будет моим.
— Да вы что, с ума сошли?! — выдыхает соседка. — Здесь же дети…
— Где? — обеспокоенно спрашивает тот, кто никогда не будет моим, и мы хохочем так заразительно, что соседка тоже криво улыбается, пока мы собираем в пакет ее помятые помидоры.
Мне двадцать девять, но моя большая любовь возвращает меня к благословенной радости пятилетнего возраста. Верьте мне.
10
Единственное, что нарушает тишину, — это скрип карандаша по бумаге и шуршание листков. Папа пишет, устроившись на раскладушке, а я неподвижно лежу рядом. Я почти вижу, как он в задумчивости грызет кончик карандаша. Он снял очки и положил рядом с собой и, разумеется, будет очень долго искать их по всей комнате, учитывая, что мамы сейчас рядом нет, да и я вряд ли смогу помочь.
Он покрывает листок мелкими, очень ровными рядами цифр и многоэтажными формулами. Что он там считает? Это всегда оставалось для меня загадкой, хотя разгадать ее, пожалуй, было очень просто. Нужно было всего лишь спросить. Что там, на его бесконечных листах и листочках? Формула вечного счастья? Молекула живой воды? Секрет вечной жизни? Я бы ни капли ни удивилась, узнав, что он работает над чем-то подобным. Что же ты пишешь?
Пап, я обязательно спрошу тебя об этом. Это первое, о чем я спрошу тебя, как только опять научусь говорить.
Папа скрипит карандашом, не останавливаясь ни на секунду. Неужели у тебя не устает рука? Да и как ты можешь так спокойно писать, когда совсем недавно, на этом самом месте, отправил в нокаут большую любовь своей единственной дочери? Неужели тебя не гложут сомнения? И ты не ломаешь голову над тем, стоило ли его прогонять, обзывая засранцем? Ты вообще помнишь о том, что здесь произошло? Или с помощью цифр твоя память избавляется от всего, что может хоть самую малость омрачить твое существование?
Дверь скрипит и открывается, а звонкие каблучки медсестры стучат даже задорнее обычного.
— Ну, как вы тут?
— Мы? Тут? — Я почти уверена, что папа уже озирается вокруг в поисках очков. — Мы все так же… Где же?.. Одну минуточку…
— Что вы ищете? Очки потеряли? Вот же они, рядом с вами! Вот. Подождите, я вам сейчас подам…
Каблучки стучат по направлению к папе, и я сжимаюсь в комок. Это мой папа, девочка. Держись от него подальше, иначе я тебе не завидую.
— Спасибо, — говорит папа и наверняка расцветает самой обаятельной из всех своих смущенных улыбок.
— Не за что. А что это вы все время пишете? Я уже давно хотела вас спросить.
Нет! Не говори ей, пап! Ни в коем случае! Пусть это будет наш с тобой секрет. Помнишь, как мы не сказали бабушке, почему ее кошка не слезает со шкафа? Я никому не говорила, что ты по рассеянности на целый день запер ее в этом самом шкафу вместе с книгами, клянусь тебе! Об этом никто не узнал, потому что это был наш секрет, так что не выбалтывай лишнего этой выскочке!
— Так что это у вас? — поет она.
— Это сложно, я не знаю, как вам объяснить.
— А вы попробуйте, я уверена, у вас получится.