Макс чихнул. В комнате пахло недавно пролитым кофе, и все еще витал тонкий сладкий запах цветущей акации, – аромат дорогих духов, который так шел точеной брюнетке Линде. Было удручающе тихо. Макс слышал гул собственной крови, глухие толчки сердца и по ту сторону телефонной трубки нервное дыханье Васьки – друга детства, партнера по бизнесу и заклятого врага, но единственного доступного и близкого ему в данный момент человека.
– Вася, а может, президенту в Белый дом позвонить? – решительно выдохнул Макс.
– Ха! Наш-то на месте! Я звонил полчаса назад. Он в Кремле застрял, над документами работал. Теперь на грани истерики. Представляешь, каково ему: столько прихлебателей вертелось вокруг, и вдруг, бац, и никого! Большинство из них живы. Но кто где: министр обороны вчера выехал на ученья, там и застрял на пару с главой МЧС. Вокруг танки, бронетехника, самолеты. Все цело-целехонько, а живой силы ноль! Премьер на горном склоне в Сочи … Что ты говоришь?
– Вася, а ведь нигде ничего не взрывается и не горит. Чуешь? Они прежде все выключат и только потом уходят. Я услышал – уборщица коридор пылесосит. Выскочил к ней. Она, зараза, обернулась на мой голос, пылесос выключила, посмотрела на меня глазами трехлетнего ребенка и растворилась.
– Да что твой пылесос. Они отключают электростанции и прокатные станы, – все отключают. Жена звонила. Говорит, что уже нет воды, газа, электричества. В Москве час назад отключили, а на даче так с вечера нет, свечи жгу, камин затопил. Лето, вроде, а озноб бьет…
– Вася, а может, это конец света? Двадцать первого декабря обещали, а нынче ведь только июнь…
С Макса сошел весь его барский лоск и блеск, голос насмерть перепуганного мальчишки из глубинного русского городка, голос товарища его детских игр слышал теперь Вася.
Вася… Васька без имени и отчества и даже без фамилии. Забыл! Просто Васька – один из хозяев мира! Хозяев всего и всех: нефтянок, газопроводов, дворцов и заводов, газет и пароходов. Что для него фамилия? Зачем она ему? Он – суть всего! Кормилец! Поилец! Благодетель! Тысячи, миллионы бессловесных рабов подносили еду, убирали отходы, строили заводы. Рати рабов. И вдруг пропали. Осталась только горстка товарищей… ну, какие они друзья – хищники! Что делать сотне одиноких львов, когда вся остальная живность исчезнет?..
– Вась, Вась, – хныкал из Нью-Йорка Максим, – страшно. Жутко. А вдруг и мы исчезнем?!
Безумный смех стал ему ответом.
– Знаешь, что мне моя Маринка сказала? «Вы не исчезнете. Этот мир теперь принадлежит вам! Весь! Такой, каким вы его сделали!»
Наталья Иванова
Родилась в г. Октябрьском Республики Башкортостан. Лауреат башкирского республиканского фестиваля поэзии «Родники вдохновения». Автор поэтической книги «Имя ласточки горной». Студентка Литературного института им. А. М. Горького (семинар поэзии Г. Н. Красникова).
В огороде
Моя бабушка знала пять языков: три тюркских, один финно-угорский, а пятый – русский. Но она была неграмотная и плохо писала. Закончила всего 4 класса. У нее была тетрадка, в которую переписывались молитвы и евангельские истории. Иногда она садилась за прялку и просила меня ей почитать. Я читала и ничего не понимала. Особенно про Вогородицу. Так и было написано в тетрадке: Вогородица. И мне представлялась какая-нибудь владычица огорода – фея в белом среди свекольных и картофельных грядок. И дело, наверное, было не в ошибке, а в том, как органично перемешивались язычество и христианство: домовые, духи и Божья матерь. Куры, огород – и книга. Когда я стала постарше, бабушка садилась за прялку и просила меня почитать ей Евангелие. У нас дома была старая книга конца позапрошлого века. Читать Евангелие было сложно. Буквы были русские, дореформенные – и ять, и фита, а слова старославянские. Но я быстро научилась и все равно ничего не понимала: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова…» И мне никто ничего не объяснял, а я почему-то и не спрашивала. Бабушка хочет – и я ей читаю. Мне и так было стыдно, что я в быту такая бестолковая: ни пирогов испечь, ни шерсть накрутить, ни скот накормить не могла. Только грядки полола ей в помощь. Выдирала сорняковые всходы и думала о Вогородице. Так и вошла религия в мою жизнь. Как часть житейской культуры: пироги и яйца на Пасху, икона в рушнике и в окладе в углу. Иногда мне кажется, что в этом была уникальная педагогика моей бабушки: читай мне, а я послушаю. И через это чтение я и приобщалась, становилась причастницей. Попадала «в огород». Храма в городе тогда еще не было. Только на Воздвиженке стояла старая деревянная церковь, но мы туда не ездили. В церкви ходить тогда еще было опасно…
А тюркский я так и не выучила. Мои родители разговаривали на нем между собой, когда хотели скрыть что-нибудь от нас с братом. А мы все равно догадывались – по интонации и по жестам. Но песни на башкирском или татарском я очень любила. А дед мой, когда выпивал, пел громко и горько про черный лес и плакал. А я была маленькая и не могла понять, отчего ему так горько. Моему брату повезло больше – он учил в школе башкирский. Как-то мы с ним шли по городу, и я увидела вывеску над парикмахерской: «Смотри – говорю, – «Чайка». А он меня поправляет – не чайка, а «чачкэ», то есть «цветок». Буквы были прописные, с завитушками, было так легко ошибиться.
А по осени у нас убивали коров… Когда подрастала молодая телка, старую корову резали. Меня выгоняли на улицу, а я все равно слышала, как она кричала, как надрывно мычала. Но я не плакала, только обмирала внутри. Корова была опасным рогатым чудовищем, и тем страшнее было, что это чудовище не всемогуще. Позже пришла сказка «Крошечка-Хаврошечка» и ощущение ужаса. И я долго верила, что косточки коровы можно закопать, и на этом месте вырастет яблоня. Все в том же огороде.
Когда картошка была уже выкопана, мне позволялось играть в бакалейную лавку. Я собирала остатки мелких картофелин, подсохшую мелкую морковку, сморщенные свекольные шарики. Мама ставила мне на кирпич доску и давала гирьки. Мы с Регинкой играли в магазин – продавали и взвешивали урожай. Было весело, и никому из нас не помнилось, как летом приходилось бегать с лейками, ползать среди сорняков, собирать мерзких колорадских жуков с картофельных листьев. И, пожалуй, их розовые личинки были еще мерзее. И пальцы до сих пор помнят эту склизкость и липкость: чур, меня, чур! Никуда не денешься – Божьи твари.
Огород помогает. Вырастет куча сорной травы в голове – начинается прополка: осот налево, луковицы на месте. Иногда нечаянно выдирается и лук. Если корни повреждены, на место его уже не присадишь. Жаль только, что теперь не надо, как в детстве, прятать луковички в сорную охапку, чтобы не ругалась мама. И жаль, что я уже никогда не смогу повторить за теми бабушкиными каракулями: «Царица Моя, Вогородица…», – потому что потом мне дали знание. А знания дали печали. И невозможность кощунствовать. И умение огораживаться. И по этому знанию я бы стала виновна. А бабушка всегда была по своему незнанию невинна. И чиста. Так и сидела бы с прялкой и крутила бы маленькое веретено. И пела бы: три куплета по-тюрски, один – по финно-угорски, а припев – русский, душевный, родной. Она бы пела, а у меня бы внутри все зеленело: ее саженцы, ее посевы и всходы.
Balena
Я гуляла по Мурано в поисках стеклянных китов… Мне хотелось найти что-то маленькое, милое, разноцветное, чтобы можно было вложить в ладошку и поностальгировать. Вода в каналах аппетитно зеленая – присядешь на берег, свесишь ноги – а там, на дне, длинноволосая русалка… Ветер колеблет волосы и качает волны – и получается картинка-мираж… Мельтешение, рябь. Серебряные блики. А волосы длинные, светлые, переливаются на солнце и в воде… Почти сирена. И хочется нырнуть в глубину… А на набережных – стеклянные скульптуры. Стеклянная девушка и стеклянные птицы… Стоишь себе, переливаешься на солнце голубыми переливами, а в ладонях стеклянные хлебные крошки.
В одном из магазинов меня спросили: «Вы коллекционер?» Слишком придирчиво я рассматривала китов: этот слишком губастый, а тот слишком хвостатый… Этот черно-золотой, а тот прозрачно-кристаллический… Ничего особенного – только надутое пузо и загнутый, как у скорпиона, хвост… И все большие. Нужны две ладони, чтобы держать их… «Нет, я не коллекционер, – сначала отшучивалась, а к десятой лавке уже осмелела и спрашивала с порога, – есть ли киты для моей коллекции?..» «Кит» по-итальянски будет «balena». Жарко и экспрессивно – balena. А мне хотелось что-то ласковое, крошечное, с бирюзовым металлизированным песком внутри. Такой китенок жил в моей голове… И другие там не водились…
А мне предлагали рыб – от прыгающих дельфинов до электрических скатов. Рыбы были всюду – от уличного лотка до фабричной выставки. Пугали своей мелкотой. Даже слоны попадались размером с фалангу пальца. А киты – все скучные да чопорные… Без изюминки… Sine grano salis…
Но крупицей соли ни рыб, ни китов не спасешь. Нужна картинка, почти наживка. Поэтому в голове моей – один чудесный и чистый понедельник. Стоит человек у колонны – руки в карманах, без галстука. Он улыбается, а в глазах искорки: «Наташа, здравствуй!» Настоящий, почти любимый… И эти искорки, как рыбки… Картинка из детства – рассвет, гладь реки, туман. И солнце уже не заревое, а белое, дымное. Тихо, только слышно, как рыбки выпрыгивают из воды – то тут, то там, по течению реки… Щука ли гонит их, или рады они заре, я не знаю… Только чешуя их на солнце серебрится… Как монисто. И вода звенит.
Ничего я в Мурано не нашла и уехала через кладбище в Венецию. А вечером в гостинице уже скучала по ним: и по изумрудно-латунному, и по винно-золотому, и по самому несуразному – крашеному почти в хохлому. Все были хороши, все могли бы стоять на полках в моей коллекции… Но они были чужие. Потому что один бирюзовый китенок все плавал и плавал где-то в моих фантазийных морях, и махал мне хвостиком. Он еще не родился. Как в «Синей птице» – дедушка Время еще не отпустил его в мир живых.