хапками разбросанные перед вновь обретенным маленьким мальчиком, — все это отдавало приторно-пресным вкусом лежалых сластей.
Я еще не смел себе признаться: едва лишь вернулся к жизни, а мне уже не хватало острой приправы мрачных сумерек, мучительной тревоги, самого чувства ужаса.
Роскошное зимнее солнце золотило воздух и слепило глаза, привыкшие к мраку, к неверному отсвету ламп, ведь им постоянно угрожали нечистые духи.
Я охотно променял бы всю соль и йод бескрайних просторов, все эти свежие веяния жизни на затхлый привкус смерти, застоявшийся в Мальпертюи.
Мальпертюи звал меня, подобно тому, как неведомая сила тысячелетиями волнует и зовет мигрирующие живые существа, повелевая преодолевать неизмеримые пространства.
Я закрыл глаза, призывая искусственную ночь сомкнутых век, и начал было погружаться в бархатную пропасть сна, как вдруг почувствовал чью-то тяжелую руку на своем плече. Рука была мне знакома: крупная, красивая, словно точенная из старинной слоновой кости.
— Здравствуйте, друг мой, я — доктор Мандрикс!
Около кровати стоял человек высокого роста с серьезным выражением лица. Я покачал головой:
— Вы говорите неправду.
Ничто не дрогнуло в его лице, только в глубине больших черных глаз вспыхнул и тут же погас огонь.
— Видите ли… я узнал вашу руку.
— Вы будете ходить, — медленно произнес доктор глубоким голосом, — это в моих силах сделать для вас!
В ногах моих возникло странное ощущение, точно бесчисленные укусы мельчайших насекомых.
— Встаньте!
Меня пронизала дрожь.
— Встаньте и идите!
Так могло повелевать лишь божество, в чьих силах вершить чудеса.
Доктор Мандрикс превратился в смутный силуэт, рука исчезла, оставив на моем плече словно каленый след; все потайные фибры души моей трепетали, будто приглушенное эхо откликалось на зов таинственного колокола, затерянного в безбрежной дали.
Потом наступил сон.
Я шел.
И не слишком удивлялся этому: Элоди со своими знакомыми, верно, просто ошиблась, посчитав, что меня приковал к постели приступ необъяснимого паралича.
Я шагал по мягкому, как войлок, песку.
Стоял один из тех прекрасных дней, напоенных весенней ясностью и негой, которые январь приберегает для взморья.
Из ложбины между дюнами поднимался дымок, вскоре показался и рыбацкий домишко. Скрипела на ветру размалеванная вывеска.
Неуклюжая надпись воспевала пиво и вина из подвалов сего приюта, равно как и достоинства кухни; а изображение толстяка канареечного цвета с раскосыми глазами и бритым черепом, увенчанным длинной тонкой косой, наглядно убеждало прохожего, что этот постоялый двор на отшибе называется «Хитроумный Китаец».
Я толкнул дверь и вошел в пустынную комнату, чем-то схожую с кают-компанией, — обитую смолистой сосной, с удобными кожаными банкетками вдоль стен.
В глубине за стойкой царили кувшины и бутылки, в которых оттенками орифламмы отсвечивал алкоголь.
Окликнув хозяев, я постучал по гулкому дереву стойки.
Никто не ответил.
Да по правде говоря, я и не ждал ответа.
Вдруг меня охватило тревожное чувство: я не был один.
Я повернулся на каблуках вокруг собственной оси, медленно разглядывая помещение, так, чтобы ничто не ускользнуло от внимания.
Таверна была пуста, и однако чье-то присутствие ощущалось столь явственно, что не вызывало у меня никаких сомнений.
На мгновение мне показалось, что на столе перед банкеткой в дальнем углу комнаты стоит стакан, и в воздух поднимается дымное облачко.
Нет, снова каприз расстроенного воображения — убранный стол поблескивал чистотой, а за дымок я принял игру света и тени.
Однако галлюцинация возобновилась, на этот раз слуховая. Послышался стук поставленного на стол стакана и потрескивание раскуриваемой трубки.
Снова и снова я рассматривал банкетки вдоль стены — наконец в противоположном, самом темном углу я уловил смутные очертания.
Вернее, четко различимы были только глаза — прекрасные темные глаза.
— Нэнси! — вскрикнул я. Глаза затуманились и исчезли.
И тут же показались совсем близко, почти на уровне моих.
Бережно и осторожно я протянул руку и наткнулся на что-то гладкое и холодное.
Передо мной стояла ваза в форме урны из толстого полупрозрачного голубого стекла; я вздрогнул, будто прикоснулся ко льду.
— Нэнси! — вновь позвал я с пересохшим от волнения горлом.
Глаза на этот раз не исчезли: взгляд был устремлен на меня с выражением неописуемого страдания — глаза смотрели на меня из стеклянной урны!
Внезапно тишину нарушил голос, умоляющий, жуткий.
— В море… заклинаю… брось меня в море! И слезы отчаяния потекли из широко открытых глаз.
— Убирайся!
Повелительный голос прогремел откуда-то из-за стола, где я видел стакан и дымок.
Мужской, привыкший отдавать приказания голос, и все же в нем звучало больше печали, чем вражды.
Стакан вновь появился на столе, дымила трубка, но теперь я видел и курильщика.
Командир корабля Николас Грандсир!
— Отец!
— Убирайся!
Я видел его лицо, обращенное не ко мне, а к голубой урне, где из глаз Нэнси все струились и струились слезы отчаяния.
За моей спиной открылась дверь.
Образ отца тотчас же исчез, вместе со стаканом и дымом; последнее стенание донеслось из вазы, и кошмарное видение скрылось. Рука легла на мое плечо и медленно, с силой заставила повернуться. Доктор Мандрикс вывел меня из таверны.
Он шел рядом молча, и я повиновался его тяжелой прекрасной руке, запрещающей обернуться и посмотреть на таинственную таверну в дюнах.
— Я знаю, кто вы, — вдруг заговорил я.
— Возможно, — мягко ответил он.
— Вы Айзенготт!
Молча мы продолжали идти по кромке темного моря.
— Тебе следует вернуться в Мальпертюи, — неожиданно произнес он.
— Отец… сестра! — воскликнул я в отчаянии. — Я хочу вернуться к ним!
— Тебе необходимо вернуться в Мальпертюи! — повторил он.
И внезапная неодолимая сила завладела мной, унося прочь от этих мест.
Больше я не видел ни «Хитроумного Китайца», ни домика в дюнах, где ждала меня Элоди, ни самое Элоди.
И вновь оказался я в своем городе, ночью, вокруг — закрытые дома с погасшими окнами.
Мои шаги гулко отдавались в ночной тишине безлюдных улиц; куда они приведут меня, я не знал.
Во всяком случае, я стремился прочь от Мальпертюи, и на мгновение мне почудилось, что направляюсь в наш дом на набережной Сигнальной Мачты.
Но все оказалось гораздо хуже.
Миновав мост, я спустился вдоль заросшей травой журчащей речки до пустынной эспланды Преоз-Уа.
В ночной глубине абсолютно темной улочки светилась одинокая лампа.
Я направился прямо на свет и трижды дернул захватанное кольцо звонка.
Дверь открылась, кот с огромными, как плошки, глазами метнулся во тьму.
С облегченным вздохом я опустился на белоснежные меха и протянул закоченелые руки к сказочному розово-золотистому огню.
Так я обрел убежище на улице Сорвиголовы в гнусной лачуге мамаши Груль.
И только тут, под сенью жалкого приюта, я принялся размышлять о смысле Мальпертюи.
Почему в прошедшие месяцы — прожитые как долгие годы — я покорился безымянному страху? Почему безропотно отдался на потеху жестоким таинственным силам?
Каковы были намерения покойного Кассава, моего двоюродного деда, предавшего нас этому кошмару и поступившего со всеми нами хуже, чем с чужими?
По чести говоря, с того момента как проявилась злонамеренная воля Мальпертюи — а она не заставила долго ждать его обитателей, — я сделал лишь весьма слабые попытки что-либо понять, а окружавшие меня старались и того меньше.
Мой добрый учитель аббат Дуседам как-то сказал:
— Бесполезно ждать, чтобы сновидение само раскрыло свой глубинный смысл.
Это из книги его комментариев, с трудом получившей imprimatur[8] от церковных властей; что же касается заключительной фразы, то ее с раздражением вычеркнул цензор:
— У Бога и Дьвола не спрашивают: почему?
А сейчас… почему я скрылся здесь, в убежище позора, в ненавистном домишке мамаши Груль?
Не могу пожаловаться — за всю свою жизнь я не наслаждался столь безмятежным спокойствием, как здесь, никогда еще не испытывал подобного чувства полного душевного отдохновения.
Преследующие меня силы тьмы, возможно, забыли обо мне, как это не раз случалось и в самом Мальпертюи.
Я пребываю в чудесном состоянии почти абсолютной свободы — делаю что хочу и как хочу.
Дальний квартал, где я живу, отделен от основной части города рекой и каналом, через которые довольно далеко друг от друга перекинуты лишь два моста.
Ни единая душа не знает меня здесь: до переезда в Мальпертюи я вел замкнутый образ жизни с Элоди, Нэнси да еще аббатом Дуседамом — мой превосходный наставник называл это жизнью внутренней, по большей части обращенной к проблемам духа.
Красивые слова, но пустые — теперь я чувствую всю их суетность.
Когда я возвращаюсь в дом, мамаша Груль открывает дверь на звонки и, жадно урча, хищно хватает протянутые ей крупные монеты.
Сиренево-голубая комната превосходно содержится; здесь я предаюсь долгим, безмятежным мечтаниям, порой меня тешит мысль дождаться здесь конца своего существования, хотя именно на этой сцене разыгралась одна из самых мрачных трагедий моей жизни.
На самом берегу канала я открыл вполне пристойную таверну, где необщительные моряки опустошают огромные блюда съестного и огромные кружки пива; никто не пытается со мной познакомиться, и я отвечаю окружающим тем же счастливым безразличием.
Единственное исключение в этом приюте мира и забвения я делаю для молодой женщины, занимающей весьма скромное и не очень определенное положение в таверне: она моет посуду, убирает, подает на стол, а может быть, удовлетворяет и более низменные потребности клиентов. Ее зовут Бетс, у нее волосы цвета золотистых льняных оческов и немного расплывшаяся талия.