е мне толстого Чиика — а его-то случай не так прост, если верить перепуганным Грибуанам. Ладно, ладно… добрые времена вернулись к славному кузену Филарету, наконец-то поработаем — заживем вовсю и насладимся радостями бытия.
Я услышал серебристый перезвон инструментов и склянок.
— Гм, гм… — бурчал он, — надо бы поспешить, а то опять вмешается эта… тварь, она-таки хапнула у меня тетушку Сильвию!
Отличный был материал, да попробуй поработай со статуей, настоящей такой — твердокаменной!
Вновь звяканье склянок и стальных инструментов.
— А бедняга Самбюк, подумать только… Я-то любил его и хотел было законсервировать навечно. Какое там! Только пепел остался, вот ведь незадача; грубо сработано, по-моему!
— Ну, пора и за дело… Вроде как табаком потянуло, видно, опять где-то близко этот бездельник аббат шныряет. Не надейся — он не за тобой здесь шастает, я-то знаю, чего ему надо — только не дождется. Скоро уже и ночь на Сретение.
Тут я, наконец, увидел кузена Филарета.
Он облачился в халат из перекрашенной ткани и то размахивал длинным отточенным скальпелем, то пробовал его на ногте большого пальца.
— Скоро и ты к ним отправишься, — продолжал он, тыкая в сторону плясунов, толкущихся под потолком. — Вот только, увы, оставить тебе голос, как Матиасу Крооку, не удастся. Не я решаю… а вот он, видать, тоже в привилегированных ходил, хоть мне его и уступили… И вообще не мое дело решать всякие загадки, я человек простой.
Рука со скальпелем зависла над моим горлом и на мгновение замерла. Страха не было, напротив, меня охватило блаженное предчувствие спокойствия, великой безграничной безмятежности.
Но поблескивающее лезвие не опустилось.
Внезапно оно судорожно дернулось раз и другой, будто руку, нацеленную на мое горло, вдруг поразил испуг или паника.
Затем рука неожиданно исчезла из моего поля зрения и появилась физиономия Филарета.
Он был изжелта-бледен, в выпученных глазах застыло выражение гнусного страха. Кривящийся, сведенный испугом рот вперемежку с икотой выбросил умоляющие слова:
— Нет, нет — не хочу! У них нет такого права…
Где-то слегка скрипнули петли открывающейся двери.
Филарет успел пролепетать:
— Я человек простой… Дядюшка Кассав сказал…
Челюсть у него щелкнула, словно с силой захлопнули крышку кастрюли, и черты лица удивительным образом начали меняться.
В один миг жизнь словно вытекла из глаз, и в них отчетливо отразилось желтое пламя восковых свечей, глубокие морщины избороздили щеки, в них залегли тени, лоб заблестел, как полированный мрамор.
Он покачнулся и исчез с моих глаз.
Послышалось тяжелое падение и оглушительный грохот расколовшегося камня.
Рядом со мной раздался голос:
— Не смотри! Закрой глаза!
Нежные, словно шелк, пальцы легли на мое лицо и закрыли веки.
Снова заскрипела дверь: легкие удаляющиеся шаги.
Чары, приковавшие меня к столу чучельщика, рассеялись. Я приподнялся, дружеская рука помогла мне встать.
Я узнал эту руку…
— Айзенготт!
Он стоял рядом, в своем знакомом обличье — зеленый сюртук, ниспадающая на грудь борода — и пристально смотрел мне в глаза.
Но привычная суровость сменилась странным волнением: мне показалось даже, что в его глазах блеснули слезы.
— Ты спасен! — воскликнул он.
А я, в отчаянии перебивая себя, заспешил:
— Зачем меня вернули сюда, в этот проклятый дом? Ведь я вас узнал там, у моря, — это вы доктор Мандрикс, вы велели мне вернуться…
Он по-прежнему смотрел на меня бесконечно печальными огромными глазами, и с губ его сорвалось одно лишь непонятное слово:
— Мойра!
Я с мольбой протянул к нему руки.
— Кто вы, Айзенготт?… Вы внушаете страх, а ведь вы не злой, как многие из живших здесь.
Он тяжело вздохнул, и на краткий миг волнение, даже отчаяние проскользнуло по бесстрастному, точно восковая маска, лицу.
— Я не могу тебе открыть… Еще не истек срок, мое несчастное дитя.
— Я хочу уехать, — разрыдался я. Он тихонько кивнул.
— Ты уедешь… Ты покинешь Мальпертюи, но, увы, Мальпертюи будет преследовать тебя всю жизнь, такова воля…
Он замолк, но его прекрасные сильные руки дрожали.
— Чья же воля, Айзенготт?
Во второй раз я услышал это загадочное слово:
— Мойры!
И он склонил голову, словно согбенный неодолимой силой.
— Я хочу поскорее уйти! — нарушил я молчание.
— Хорошо, только дай мне руку, позволь вести тебя, и не открывай глаза, если хочешь избегнуть воистину страшной участи.
Я подчинился, и мы переступили порог: по лестнице я спустился, держась за своего загадочного покровителя; под нашими шагами гулко отзывались каменные плиты.
Внезапно мы остановились, и я почувствовал, что сам Айзенготт вибрирует всем телом.
Издалека, откуда-то из глубины ночи, доносилось мрачное и грозное песнопение.
— Барбускины! — в ужасе воскликнул Айзенготт. — Они идут! Они все ближе! Они вышли из смерти!
Он трепетал, как хрупкое деревце на ветру.
— Неужели вы боитесь их? — спросил я, понизив голос.
Ответом мне был вздох.
— Нет, не их, — пояснил он, — а того, что они несут мне… небытия!
Свежий ветер пахнул мне в лицо, звуки гимна внезапно затихли.
— Мы выбрались на улицу! — обрадовался я.
— Да, только не открывай глаза!
Еще долго мы шли молча рядом, пока Айзенготт не разрешил осмотреться.
Я стоял у таверны Бетс: за шторой в окне слабо светился огарок свечи.
— Иди, дитя мое, мир вернулся к тебе, — сказал Айзенготт, выпуская мою руку.
Я удержал его:
— Там, на берегу моря, я видел отца и… Слова застряли у меня в горле.
— И глаза Нэнси, — с трудом пробормотал я. Он яростно потряс головой.
— Замолчи!… Замолчи! Ты видел лишь призраки, отражения сокрытого. Если бы великие силы, правящие миром, так и оставили их призраками для тебя, дитя мое!
Он покинул меня столь быстро, что в сумерках я даже не заметил, куда он направился.
Я толкнул дверь в таверну: Бетс встретила меня с четками в руках, спокойно улыбаясь.
— Ты ждала меня?
— Разумеется, — сказала она просто, — я знала — ты скоро вернешься, и надо ждать; все это время я молилась.
Я бросился в ее объятия.
— Хочу уехать подальше отсюда, с тобой! — рыдал я.
Долгим поцелуем Бетс закрыла мне глаза.
— Конечно, милый мой, мы поедем ко мне в деревню. И отправимся к добрым Белым Отцам, — прибавила она со вздохом.
На глаза у нее навернулись слезы.
Приди ко мне… приди ко мне… — так зовет колокол; пока я молилась за тебя, этот зов слышался совсем рядом, а ведь моя деревня так далеко…
Здесь кончаются мемуары Жан-Жака Грандсира.
Глава девятая. Ночь Сретения
Самые опасные ловушки сатана, враг света, расставляет в ночь Сретения
Фламандский фольклор
Последующие страницы написаны Домом Миссероном, в монашестве — отцом Эвгерием, настоятелем монастыря Белых Отцов; имя его небезызвестно в литературе. И в самом деле, его перу принадлежит несколько сборников рассказов о путешествиях и приключениях, ибо до того, как по благочестию своему распрощаться с миром, Дом Миссерон был великим путепроходцем перед Всевышним.
Воспоминания Жан-Жака Грандсира много лет продремали в архиве сего достойного человека, и должно воздать ему справедливость — не подверглись каким-либо превратностям.
Кстати, Дом Миссерон никогда не предполагал предать гласности Воспоминания, и лишь вмешательство беззастенчивого нахала — то есть мое вмешательство — привело к публикации.
Итак, история Мальпертюи, которая могла бы на сем и завершиться, продолжается и немного — увы, слишком немного — позволяет приподнять покровы мрака, ревностно ее оберегающие.
Мне вовсе не пришлось упрашивать доброго брата Морена в подробностях поведать о появлении незнакомца.
По окончании утренней службы, когда братья направлялись в трапезную, из тумана появился человек и усталым шагом пересек луг, раскинувшийся прямо перед скрытым южным входом в монастырь.
Брат Морен как раз собрался выпустить на луг трех наших рыжих коров, заметно ослабевших от долгого пребывания в стойле; увидев чужака, он поспешил навстречу.
— Я избавлю вас от необходимости делать большой крюк по лугу — там слишком сыро, да и дорожку за зиму разбили колесами, — обратился он к путнику. — По правде говоря, мне не следовало бы так поступать: сторонним людям надлежит являться к главному входу, где их встречает брат привратник, да уж больно вы утомились на вид.
Брат Морен — человек примерной святости, однако болтлив, и ничто так не радует его, как возможность почесать языком.
Незнакомец, одетый в подрясник, весь промок от тумана и прошедшего поутру дождя; головной убор, по всей видимости, сорвало ветром, ибо голова его была непокрыта, и волосы прилипли ко лбу и шее.
— В кухне горит добрый огонь и кофе совсем еще горячий, — продолжал брат Морен. — Вчера только испекли хлеб, так что вы отведаете свежего, а вкуснее и не сыщешь. Сыр у нас от своих овечек, очень даже недурен, только вот малость постноват в это время года.
Путник невнятно пробормотал слова благодарности.
— Вы не служитель ли церкви? — внезапно спросил брат Морен, поначалу не обративший особого внимания на одежду гостя.
— Меня зовут аббат Дуседам, — отвечал тот, — и я пришел повидать досточтимого отца Эвгерия; смею надеяться, мое имя не вовсе ему незнакомо.
— Только после того, как вы подкрепитесь, — возразил славный брат Морен. — А не то наш святой настоятель всенепременно рассердится на меня — мол, почему допустил вас к нему в покои в таком плачевном виде.
Аббат Дуседам проследовал к огню, где согласился выпить большую кружку кофе с молоком, но от краюхи хлеба с маслом и сытного ломтя овечьего сыра отказался.
— Мне не проглотить и кусочка, — признался он. — У меня распухло и болит горло, ломит все тело. Всю ночь мне пришлось идти по ужасным дорогам, ветер так и свистел, хлестал дождь. Кабы зов вашего колокола не достиг моих ушей в тумане, я бы, верно, лег у дороги, чтобы умереть.