Элоди влила крем в горячую вафельницу: через несколько минут квадратные вафли — хрустящие и легкие — красовались на блюде. Вдруг Элоди оставила свое занятие и принялась к чему-то прислушиваться — внимательно и негодующе.
— Похоже, снова крысы в доме, — проворчала она. — Надоедливые, мерзкие твари!
Я брезгливо оттолкнул тарелку, заслышав, в свою очередь, противный шорох бумаги.
— Откуда этот шум, не могу понять, — продолжала служанка, — оглядывая кухню, — будто по коже царапает…
Я сразу угадал направление и посмотрел на сервировочный столик, куда обычно клали не особо нужные вещи. Но сейчас на нем не лежало ничего, кроме серого пакета.
Я уже открыл рот, но в этот момент увидел мигающие, умоляющие глаза дяди. Пришлось поневоле промолчать. Элоди отвлеклась другим делом.
Но я знал: шорох идет от пакета, и я даже видел…
Нечто ворочалось в бумажной тюрьме, нечто живое искало выхода, билось, царапалось.
Начиная с этого дня, дядя Квансиус и его друзья собирались каждый вечер, и я далеко не всегда допускался на эти серьезные и отнюдь не эпикурейские заседания.
Наступил день святого Алоизия — он же день святого Филарета.
— Филарет получил от Господа и природы все необходимое для приятной и разумной жизни, — провозгласил дядя Квансиус, — и должно почитать святого Алоизия за его влияние на доброго короля Дагобера: отметим же сей двойной праздник с достохвальным веселием.
Стол радовал глаза и ноздри телячьим паштетом с анчоусами, жареными фазанами, индейкой с трюфелями, майенской ветчиной в желе; друзья беспрерывно передавали из рук в руки бутылки вина, запечатанные разноцветным сургучом.
За десертом, состоявшим из фигурного торта, джемов, марципанов и франжипанов, капитан Коппеян потребовал пунш.
Горячий напиток дымился в стеклянных чашках, здравый смысл улетучивался столь же вольно и сладостно. Бинус Комперноль свалился с кресла — его отнесли на софу, где он немедленно заснул. Благостный Финайер во что бы то ни стало решил спеть арию из старинной оперы.
— Я хочу вырвать из когтей забытья «Весталку» Спонтини, — разглагольствовал он, — пусть восторжествует справедливость!
После чего он задремал, но через минуту завопил:
— Я хочу ее видеть, слышите, Квансиус! Имею полное право! Кто помогал вам в поисках?
— Замолчите, Финайер, — дядя стукнул кулаком по столу. — Замолчите, вы пьяны!
Но Финайер, не обратив внимания, резкими неверными шагами вышел из комнаты. Дядя Квансиус переполошился.
— Остановите, он натворит глупостей! Доктор Пиперзеле с трудом приоткрыл мутные глаза и пробормотал:
— Да, да… остановите… его…
Шаги Финайера донеслись с лестницы, ведущей на второй этаж. Дядя бросился вдогонку, увлекая за собой услужливого, но отяжелевшего Пиперзеле.
Капитан Коппеян пожал плечами, выпил чашку пунша, снова налил и закурил трубку.
— Глупости… очевидные глупости…
И тогда раздался отчаянный вопль, потом крики: кто-то грохнулся на пол.
Я распознал тонкие, жалобные интонации Финайера.
— Она в меня вцепилась, Господи помилуй, палец оторвала…
Послышались стенания дяди Квансиуса:
— Она исчезла… ради всего святого… где она?
Коппеян выколотил трубку, выбрался из кресла, потом из столовой и принялся взбираться по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Я с беспокойным любопытством следовал за ним в комнату, которая оставалась мне доселе неизвестной.
Мебель там почти отсутствовала. Дядя, доктор Пиперзеле и Финайер стояли у большого стола.
Финайер был бледен как полотно. Его лицо исказила болезненная судорога, с бессильной правой руки капала кровь.
— Вы ее… открыли… — вновь и вновь страдальчески твердил дядя.
— Я хотел рассмотреть получше, — хныкал честный Финайер. — О моя рука, Боже, какой кошмар!
Я увидел на столе небольшую железную клетку, на вид весьма прочную. Дверца была открыта и клетка пуста.
В день святого Амвросия я чувствовал себя отвратительно: накануне, в день святого Николая, подобно всем избалованным мальчишкам я объелся сладостями, пирожными и фруктами.
Долго ворочался в постели и, не в силах заснуть, поднялся среди ночи с мерзким привкусом во рту и желудочными спазмами. Потихоньку боль отпустила; я подошел к окну и вгляделся в черную улицу, где гулял ветер и град сухо и монотонно сверлил тишину.
Дом дяди Квансиуса располагался под углом к нашему. Меня удивило, что в столь поздний час на шторах блуждает желтый отсвет.
— Скорей всего, он тоже объелся, — самодовольно позлословил я, вспомнив, как дядя утащил пряничного человечка из подаренных мне в день святого Николая кондитерских диковин.
И вдруг я отшатнулся от окна, едва сдержав крик.
В доме Квансиуса легкая тень прыгнула на штору и сгустилась безобразным очертанием гигантского паука.
Тень сжималась, расползалась, пробегала кругами, потом пропала из поля зрения.
И затем раздались дикие, протяжные, душераздирающие крики, которые переполошили весь квартал, — послышались стуки, скрипы, распахнулись окна и двери.
Этой ночью моего дядю Франса Питера Квансиуса нашли мертвым в кровати.
Если бы просто мертвым! Рассказывали, что горло было разодрано, а лицо раздроблено в месиво.
Я стал наследником дяди Квансиуса, но, разумеется, по молодости лет еще долго не мог распоряжаться значительным его состоянием.
Однако из уважения к правам будущего собственника мне разрешили побродить по дому в тот день, когда чиновники из мэрии проводили инвентаризацию.
Спустившись в лабораторию, темную, холодную и уже запыленную, я сказал себе, что, возможно, когда-нибудь продолжу таинственную игру с ретортами и тиглями несчастного спагириста, злополучного искателя магических решений.
И вдруг я напрягся и замер: дыхание перехватило, глаза остановились на предмете, зажатом в углу тяжелой металлической пластиной.
Большая железная перчатка, смазанная клеем или жиром, как мне показалось.
И тогда в тумане моих воспоминаний очертилась странная догадка: это рука Гетца фон Берлихингена.
На столе лежали внушительных размеров деревянные клещи, которыми обычно перехватывают раскаленные реторты.
Я подошел на цыпочках, примерил клещи и приподнял чудовищную перчатку, с трудом удерживая на вытянутых руках.
Окно лаборатории, вровень с мостовой, открывалось на отводную протоку, впадающую несколько дальше в канал.
Осторожно, шаг за шагом, я понес зловещую находку. И тут произошло нечто, заставившее меня вздрогнуть от брезгливого, липкого, холодного ужаса: железная рука бешено задергалась, извивающиеся пальцы вкроились в дерево, отслаивая щепу, пытаясь дотянуться до меня, схватить… Конвульсия била железные пальцы, и когда я сунул клещи в окно, рука застыла в отчаянном, угрожающем жесте.
Она упала с тяжелым всплеском, и несколько минут бурлила и пузырилась вода, словно кто-то буйно и надсадно дышал, стараясь выплыть, вырвать, уничтожить…
Остается немного добавить к странной истории с моим дорогим дядей Квансиусом, которого я продолжаю искренне оплакивать.
Я более не встречался с капитаном Коппеяном: кажется, он ушел в море и его лихтер, по слухам, разбился в ураганную ночь на скалах Фризских островов.
Рана честного и простодушного Финайера жестоко загноилась: ему отняли палец, потом руку до запястья, потом руку целиком, и в конце концов он через несколько месяцев скончался в ужасных мучениях.
Бинус Комперноль быстро опустился и одряхлел: он более не покидает своего дома в Мюиде, никого не принимает, живет грустно и грязно. Что до господина доктора Пиперзеле… при встречах со мной он делает непонимающую физиономию.
Десятью годами позднее при засыпке отводной протоки погибли два землекопа… при загадочных обстоятельствах.
Приблизительно в этот период три безнаказанных преступления свершились недалеко от Гама на Новоземельной улице. Там построили красивый дом за счет трех сестер, которые въехали сразу после окончания работ. Их нашли задушенными.
Это были старые девы Шоут, с которыми я когда-то познакомился.
Я оставил старый дом в Гаме — унылый и запущенный, оставил все дядины вещи — в том числе и любимую им статуэтку римского воина в полном вооружении. Забрал только его рукописи, которые я часто перелистываю, стараясь отыскать что-то, но что именно?…
Кузен пассеру
Страх разрастается. Кровавой метой Начертаны следы моих грехов.
Жильбер
В первое воскресенье четыредесятницы Жоан Геллерт проснулся в более скверном настроении, нежели обычно. Грядущий пост простирался перед ним кошмаром, заполненным вареными овощами.
Что должен делать здоровенный малый в этом влажном, продуваемом насквозь северо-западном городке, сотрясаемом к тому же колокольным звоном с утра до вечера? Естественно, отдаться наслаждениям хорошего стола.
Как правило, его пробуждение сопровождалось далеким мурлыканьем чайника и аппетитным запахом яичницы, но в эти дни святой абстиненции на блеклой скатерти его могли поджидать лишь кусок серого хлеба, кислое молоко и не менее кислый компот.
Правда, в первое воскресенье великопостная репрессия не обещала слишком тягостных переживаний: недаром накануне вечером в сумраке кладовой он разглядел трагический силуэт освежеванного кролика, разъятого на деревянных распорках.
Он быстро закончил туалет с помощью дождевой воды и мягкого, противного мыла, спустился по одним выщербленным ступенькам, поднялся по другим, прошел по извилистым коридорам и очутился, наконец, на первом этаже в просторной столовой.
Однажды, несколько лет назад, он ненадолго съездил в Париж, где клерикальный ментор водил его по музеям и церквам. В Лувре он остановился перед полотном Рембрандта «Философ в медитации» и воскликнул:
— Да ведь здесь нарисована наша столовая!