о бы на отношения с другой женщиной. Потом она прекратила допытываться.
В последние дни жизни Кристиана Шаки она ничего необычного не заметила, кроме того, что он стал намного хуже спать. И той ночью, когда его убили, он, как и несколько ночей до этого, около половины третьего ночи ушел из их общей спальни. Приходил ли он еще после того, она не знает, потому что быстро заснула снова.
Никакого шума она вообще не слышала. Площадь квартиры Шаки более двухсот квадратных метров, на двух этажах. Спальня находится на пятом этаже дома, а входная дверь — на четвертом. Так что это вполне вероятно, даже очень.
«Я любила своего мужа», — сказала Сильвия Шаки под конец допроса. Хотя она не понимала его, она его любила. Но он никогда не подпускал ее близко к себе, и она так и не узнала, чего он боялся в конце жизни.
15
Учитель немецкого языка, который обучал Роберта Амондсена, Альфонс Корнмюллер, он же Ницше, еще жив. Ему уже перевалило за восемьдесят, и он живет всего в получасе езды на машине от Иссинга, в деревушке под названием Виндау, которая находится в предгорьях Альп, сейчас это — сказочная заснеженная местность. Очень трудно было найти его дом. Жена Корнмюллера объяснила по телефону Моне, как к ним добраться, но ее дрожащий голос был едва слышен.
Наконец Мона очутилась в Осткерне и оттуда второй раз позвонила Корнмюллерам. Никто не взял трубку. У Моны возникло нехорошее предчувствие. С самим Корнмюллером она вообще еще не разговаривала, потому что его жена просто-напросто не захотела звать его к телефону. «Он не любит разговаривать по телефону, — сказала она, — и вам придется потрудиться приехать сюда, если хотите с ним поговорить». Может, он одряхлел, может, он ничего уже не вспомнит, может, она вообще напрасно ехала?
В этот день для разнообразия светило солнце. Небо ясное, холодного синего цвета, снег сверкает на деревьях, полях и холмах. Она припарковалась у церкви, возведенной в стиле барокко, и решила ненадолго зайти.
Фрески на куполах, очевидно, недавно отреставрировали, еще пахнет краской. Розовый, голубой, белый и золотой цвета сияют в лучах солнца, проникающего сквозь окна. Пухленькие ангелочки, казалось, летят к Моне, мягко улыбающаяся Мадонна в голубом покрывале держит Иисуса, голова которого маловата для ребенка, и поэтому он похож на крохотного грустного старичка. Мона закрыла глаза, но уже поздно. Воспоминание вернулось, перепрыгнуло через четверть века, как будто и не было этих лет.
— Мама, не вставай. Пожалуйста, мама, не надо вставать. Пожалуйста, пожалуйста…
Орган яростно заиграл «Те Deum», и в этот момент словно что-то щелкнуло у нее в мозгу — внезапно Мона смогла прочесть мысли матери. Жуткое ощущение. Она почувствовала, что происходит в другом человеке, его муки и навязчивые идеи. Она не может закрыться. Но должна сделать это, чтобы выжить.
— Мама, нет!
— Я должна это сделать, Мона. Я должна дать показания.
— Нет! Пожалуйста, сиди!
Мона открыла глаза.
Этого не было. Важно только настоящее, прошлое — мертво и минуло, во веки веков, аминь.
Она встала, слегка покачиваясь, прошла через неф и толкнула тяжелые створки входной двери.
Дом Корнмюллеров похож на занесенный снегом ведьмовской домик. Вверх по стенам ползет плющ, а крыша, покрытая толстым слоем снега, кажется покосившейся.
Внутри все оказалось таким, каким часто бывает в жилище стариков. На первый взгляд в доме убрано, везде чистота. А потом Мона почувствовала, что слегка пахнет смесью пыли, пота, мочи и моющего средства. Подоконники в гостиной полностью заставлены буйно растущими комнатными растениями, поэтому в помещении, несмотря на то что еще утро — одиннадцать часов, — кажется темно, как в склепе.
Госпожа Корнмюллер, худенькая женщина с аккуратно завитыми волосами, принесла кофе и печенье. Господин Корнмюллер сидит в кресле перед дверью на террасу и смотрит в никуда. Кажется, все именно так, как и предполагала Мона: он выглядит больным и каким-то рассеянным, как будто не от мира сего.
— Госпожа Корнмюллер…
— Минутку, я сейчас.
Госпожа Корнмюллер проворно расставила чашки, налила кофе, себе и мужу добавила молока и сахару, а потом пододвинула кувшинчик и сахарницу к Моне.
— Угощайтесь, девушка. — Голос ее прозвучал хрипло и одновременно как-то певуче, как у простуженного дрозда.
— Спасибо, — сказала Мона.
Она действительно могла бы и не ехать сюда. Альфонс Корнмюллер, кажется, не замечал ее присутствия. Он взял чашку и стал пить кофе маленьким глотками. Его шея была такой худой и жилистой, что было видно, как он глотает. Сине-серая рубашка в одном месте выпросталась из габардиновых штанов, подтяжки перекосились. Он по-прежнему носил усы, закрывающие его рот почти полностью, но по сравнению с фотографией в журнале они казались потрепанными и поредевшими. Взгляд постоянно блуждал, как будто искал что-то, за что можно было бы зацепиться.
— Господин Корнмюллер! — обратилась к нему Мона.
Никакой реакции.
— Господин Корнмюллер! Мне хотелось бы с вами поговорить. Вы не возражаете?
Снова ничего в ответ.
В поисках подсказки Мона повернулась к госпоже Корнмюллер, которая теперь сидела на самом краешке стула. На ней был передник в цветочек, сшитый, вероятно, еще в шестидесятых годах прошлого века.
— Госпожа Корнмюллер, вы не поможете мне?
Пожилая женщина улыбнулась, как будто хотела сказать: «Ну вот видите, я же вам говорила», — но именно этого она и не сделала. Впервые Моне пришла в голову мысль, что, вполне возможно, она просто использовала шанс хоть немного пообщаться. И это в принципе понятно, но не в этой ситуации, в которой Мона просто не может себе позволить терять время. Не говоря уже о том, что воздух в слишком сильно натопленной и заставленной некрасивой мебелью комнате был удушливым.
— Госпожа Корнмюллер, или помогите мне поговорить с вашим мужем, или мне, к сожалению, придется уехать. Мне очень жаль, — добавила Мона, потому что госпожа Корнмюллер внезапно так забеспокоилась, как будто Мона на нее накричала.
Может быть, и у нее уже не все дома.
— Милый! — обратилась госпожа Корнмюллер к мужу.
Она наклонилась к нему близко-близко и взяла за морщинистую худую руку.
— Милый, тут девушка приехала, хочет с тобой поговорить.
Постепенно бегающие глаза старика успокоились.
— Милый, ты видишь эту девушку? Она хочет поговорить с тобой о твоем ученике. Она хотела бы знать, помнишь ли ты его.
Голос у нее мягкий, говорит она терпеливо и трогательно нежно. Она знает своего мужа уже в течение полувека, и, тем не менее, в их отношениях не ощущается скука, нет раздражения, только дружеская поддержка. И внезапно Мона почувствовала, как вся ее нервозность исчезла. Это снятие показаний будет трудным, и вполне может статься, что и безрезультатным. Но какая разница! Есть более неприятные вещи. Например, когда любимый человек медленно уходит в поля блаженных, куда нельзя за ним пойти.
— Милый! — снова сказала госпожа Корнмюллер, на этот раз энергичнее.
Она пожала его руку и слегка встряхнула.
— Иногда его нужно заставлять возвращаться, — пояснила она Моне. — Но у него получится. Иногда он просто немного ленится. — Она улыбнулась, и Мона невольно улыбнулась в ответ.
— Ничего страшного, если не получится.
— Получится, если вы наберетесь терпения. Просто назовите имя ученика. Может быть, он на него среагирует.
— Роберт Амондсен, — послушно сказала Мона. Ничего не произошло.
— Еще раз. Скажите имя громче. Он слышит довольно хорошо, но…
— РОБЕРТ АМОНДСЕН!
Старик резко выпрямился и, кажется, впервые действительно увидел Мону. Его глаза перестали моргать. Он посмотрел прямо на нее, и Мона попыталась удержать его взгляд, чтобы не рассеялось его внимание.
— Роберт Амондсен был одним из ваших учеников. — Она вынула из сумки журнал и поспешно открыла страницу, на которой была фотография Амондсена и Корнмюллера. — Посмотрите. Это вы с Робертом Амондсеном.
Корнмюллер взял журнал и стал внимательно разглядывать фотографию. Наконец он стал листать дальше, пока не дошел до той страницы, где было написано об его уходе. Он старательно, как первоклассник, прочел заголовок: «Ницше уходит».
— Ницше. Это вы.
— Это из-за его усов, — сказала госпожа Корнмюллер. Она стояла рядом с мужем и смотрела через его плечо. — У Ницше были такие же огромные усы.
— Да-да, — буркнула Мона, не отрывая взгляда от Корнмюллера.
Она совершенно не представляла, как дальше действовать. Дать ли ему спокойно подумать или он тогда снова может впасть в прострацию?
— Вы помните то время, когда вас называли Ницше?
— Заратустра, — произнес наконец очень спокойно Корнмюллер.
— Простите?
— Заратустра был основателем иранской религии. Ницше описывает его как одиночку, который однажды вышел к людям, чтобы поделиться с ними своими познаниями.
— Что?
— Чтобы они состоялись, по крайней мере, как звери. Но зверям свойственна невинность. Говорю ли я вам: убейте свои чувства? Я говорю вам: вернитесь к чувству невинности.
— Амондсен, — сказала Мона. — Роберт Амондсен. Что вы знаете о нем?
— Разве я говорю вам о непорочности? У некоторых непорочность — это добродетель, но для многих почти бремя. Да, они воздерживаются, но сука чувственность проглядывает из всех их поступков. А как хорошо умеет сучка чувственность выпрашивать кусочек духа, если ей отказывают в кусочке плоти. — Корнмюллер поднялся и стал вещать громко, во весь голос. Он поднял правую руку и указал на стену за собой, как будто там была доска. — На дне ваших душ — омуты; и горе вам, если у вашего омута еще есть душа. Кому трудно дается непорочность, тому она не нужна: она может стать вашей дорогой в ад.
— Он тогда им это говорил, — прошептала госпожа Корнмюллер.
— Ницше был одним из самых несчастных людей. Он не умел обращаться с другими людьми, был очень чувствительным и страдал от болезней. И тем не менее он создал труд, которому нет равных…