Леманн замолчал. На лбу у него появились маленькие капельки пота, и вдруг он перестал понимать, что делать со своими руками. «Эспрессо» он давно выпил, поэтому начал выцарапывать чайной ложкой сахар из чашки.
Мона тоже молчала. Нервничала. Одно неосторожное слово — и доверительная атмосфера интима невосстановимо нарушится. Леманн поднимется и уйдет, а остальное придется обсуждать с его адвокатом. Хотя, может быть, это и есть единственный разумный подход. Возможно, этот человек действительно ничего не знает. А что действительно необходимо — так это немедленно принять меры по его защите.
Он говорил о себе, это очевидно. Но что это дает? При чем здесь Фелицитас? Она тоже чувствовала себя одинокой, это точно. Но, возможно, совершенно иначе, чем Леманн, который, как и остальные, едва знал Фелицитас. Фелицитас оказалась не в то время не в том месте и каким-то образом привела в движение силы, которые никто уже не мог остановить. В любом случае, Моне нужно больше узнать о том, какой была эта девушка, чем это можно выудить из переживаний Леманна.
— И она чувствовала себя точно так же. — Это было сказано настолько тихо, что в общем шуме кафе она чуть было не пропустила эту фразу.
— Как? Кто? Вы имеете в виду Фелицитас? Как она чувствовала себя?
Леманн резко снял пиджак и небрежно бросил его на пустой стул рядом с собой. Темные пятна под мышками на синей рубашке свидетельствовали о том, что ему действительно было жарко.
— Ладно. Я вам все расскажу.
Мона кивнула. Ей стало жарко, а потом холодно.
— Пожалуйста, — сказала она. — Пожалуйста, расскажите мне, что знаете. Иначе я не смогу вас защитить.
19
Когда Симон фон Бредов первый раз приехал в Иссинг, он чувствовал себя, как и большинство учеников: ему было страшно. Он сидел на заднем сиденье отцовского «мерседеса», положив обе руки на спинку переднего сиденья, и не отрываясь смотрел на разделительную полосу трассы А8, по которой они ехали. Обычно Симон любил, когда отец давил на газ, но сегодня ему это не нравилось. Сегодня ему отчаянно хотелось, чтобы они застряли в пробке длиной, по крайней мере, километров на сто. Или, еще лучше, чтобы произошло какое-нибудь трагическое событие, чтобы все повернулось вспять.
«Что я отдал бы за это?» — подумалось ему. Согласился ли бы он получить травму ноги, если бы наградой за это стало не поступать в Иссинг?
«Да, — решил он, — если бы рана со временем зажила». Кишечный грипп в тяжелой форме тоже подошел бы. Больше всего ему нравились варианты: больное горло, кашель, температура. Это состояние переносить легче всего, потому что в таких случаях мама очень хорошо к нему относилась. В былые времена он иногда помогал простуде. Например, купался в бассейне и потом часами не снимал мокрых плавок, хотя на улице было не жарко — самое большее, плюс пятнадцать. Последние четыре ночи он спал голым, не укрываясь, у открытого окна. Это был старый проверенный способ заболеть.
Но на этот раз не сработало. Даже ни капельки не царапало горло. Никакого жара, температура не повысилась даже слегка. Он был здоров, как вол. Только испытывал невыносимое отвращение.
Сентябрьское солнце отбрасывало длинные тени, когда они ближе к вечеру въехали на территорию школы и там увидели, что другие люди тоже водят серебристо-серые «мерседесы», и немало таких, у кого более новая или большая модель, чем у Бредовых. Симон невольно улыбнулся, когда увидел лицо отца в зеркале: лоб нахмурен, сердитая морщина между бровями еще более выражена, чем обычно.
Но из машины пришлось выходить. Симону никогда не забыть шорох гальки под ногами, растерянность матери, которая пыталась удержать равновесие в своих туфлях на шпильках.
Симон посмотрел на главное здание, которое в лучах заходящего солнца выглядело очень красиво. Он заметил нескольких ребят своего возраста, которые стояли прислонившись сбоку к серым бетонным ступеням главного корпуса. Он задумался, не подойти ли к ним и представиться. Но не подошел, не желая казаться назойливым.
К его огромному разочарованию, оказалось, что его комнату, которую показала секретарь, он вынужден делить еще с двумя ребятами. Три не застеленных кровати на и без того небольшом пространстве. У кровати под окном, которая понравилась ему больше всего, уже стояли чемоданы и рюкзаки. Об этом ему никто не говорил. Симон был единственным ребенком в семье и привык к тому, что у него была собственная комната.
Но он распрямил плечи и попрощался с родителями очень холодно и спокойно — в общем, не проявляя своих чувств. Его мать, напротив, плакала без остановки. Только сейчас она поняла, что не увидит его добрых три месяца, потому что короткие осенние каникулы Симону придется провести не в новой квартире родителей в Нью-Йорке, а у тетки в Штутгарте. Заплаканная мать обняла его, Симон не ответил на это объятие, отец неловко потрепал его по плечу. Симон с удовлетворением отметил, что отец тоже судорожно сглотнул. Так что, по крайней мере, не только ему одному было плохо.
Следующие дни принесли мало утешительного. Симон, который провел всю свою жизнь в Штутгарт-Дегерлох, просто не знал, как себя вести, чтобы показаться хорошим совершенно новым людям, в совершенно новых условиях. Впервые он узнал, что для своего возраста — пятнадцать лет — он выглядел довольно щуплым. В его классе были ребята, которые казались ему в два раза шире и в три раза сильнее его.
Но дело было не только в этом. Казалось, все точно знали, чего хотят. Все вели себя дерзко и самоуверенно, даже в присутствии учителей. Видимо, никто никого не боялся. Другие новички, похоже, давно влились в компанию, в то время как Симон делал первые неловкие попытки присоединиться к кому-нибудь — хоть к кому-нибудь!
Самым ужасным было время приема пищи. Здесь никто не говорил: «Подай мне, пожалуйста, картошку» или «Можно мне еще масла?» В столовой было самообслуживание, и все действовали в соответствии с самым жестким принципом — принципом выживания. Работники кухни со стуком ставили на стол тарелки с говядиной, картошкой, горохом и безвкусным кочанным салатом, и самые большие куски доставались тем, кто первым — если понадобится, то через головы других — успевал вонзить свою вилку в кусок мяса или овощей. Симон чаще всего опаздывал. Уже не говоря о том, что жирная, тяжелая еда и так не лезла ему в горло. К счастью, денег на карманные расходы хватало на то, чтобы после обеда в деревне купить фруктов и шоколада. Фруктов — для здоровья, шоколада — от тоски по дому, которая в буквальном смысле терзала его каждую ночь.
Ко всему прочему он выяснил, что оба парня, с которыми он жил в комнате, находились в самом низу школьной иерархии. Настолько низко, что вынужденный контакт с ними вредил ему еще больше.
Так прошли первые шесть недель учебы. Симон чувствовал себя так одиноко, как никогда в жизни. Не то чтобы Симона сознательно изолировали, как его товарищей по комнате. Просто никто им особо не интересовался, никто не стремился познакомиться с ним ближе.
Симон начал курить, хотя это было разрешено только с шестнадцати лет: павильон для курения был самым важным центром общения в школе. По субботам он ездил в город — конечно же, один — и на блошином рынке покупал то поношенные джинсы, то армейскую спортивную куртку и широкие белые рубашки с воротниками-стоечками, потому что таковы были требования моды в Иссинге. По той же причине он отпустил волосы до плеч. Тем не менее, несмотря на все эти старания, он стоял один с сигаретой среди группок учеников, которые общались через его голову, рассказывали анекдоты или договаривались о таинственных встречах в Посте или у Андреа, на которые его, само собой разумеется, никто не приглашал, даже если он стоял рядом с тем, к кому обращались. Ему иногда казалось, что он стал невидимкой.
В течение дня его положение казалось ему не таким плохим, как по вечерам. После уроков и обеда был так называемый «тихий час», с половины второго до половины третьего, который ученики обязаны были проводить в своих комнатах. Потом они должны были под наблюдением делать уроки в классе, а время между четырьмя и шестью часами предоставлялось для занятий в так называемых кружках. Каждый обязан был выбрать минимум два и посвящать занятиям в них не меньше трех дней в неделю. Симон выбрал хоккей и гончарное дело. Ему не доставляло особого удовольствия лепить из комков глины неуклюжие горшки, но, по крайней мере, он находился среди людей и был чем-то занят.
В половине седьмого все ужинали. И только потом возникала огромная пустота, потому что на вечер официальной программы не было. Ничего такого, куда можно было бы незаметно прийти. Вечера товарищества устраивали только по понедельникам, а группа, в которую входил Симон, постоянно пропускала встречи.
Самым страшным были вечера и выходные. Нелюбимые товарищи Симона по комнате, по крайней мере, общались с местным парнем. У него они собирались по вечерам. Поэтому комната была чаще всего в полном распоряжении Симона. Но тот, кто проводил время один в своей комнате, и его на этом ловили, навечно получал клеймо социального отщепенца — по крайней мере, Симон убеждал себя в этом. И поэтому вынужден был стать страстным любителем прогулок.
Даже осенние каникулы, которые Симон провел у тетки в Штутгарте, стали для него разочарованием. Симон предвкушал, как снова встретит старых друзей, снова будет среди людей, с которыми можно смеяться, дурачиться, заниматься спортом, в присутствии которых он не ощущал себя изгоем. Вместо этого он понял, что и здесь за короткое время перестал быть своим.
Да, друзья были рады видеть его. Но жизнь без него шла своим чередом. Симон не был незаменимым ни в своей старой гандбольной команде, ни в компании, которая собиралась после школы и шла попить колы в «МакДональдс». Никто за ним, в общем-то, не скучал. И все это, кажется, заметили только сейчас. Теперь Симону было ясно, почему на его многочисленные письма так кратко отвечали: его просто забыли.