— Догадываюсь. Меня проклинаете.
— Нисколько. Твой поступок я могу понять и объяснить. Тобою движет не так разум, как чувство. Ты влюблена в этого креола. Я вижу. Я еще не совсем ослеп. Ради него ты все отдашь. А уж меня, старую развалину, подавно.
— Вы ничего не поняли. Верно, я его люблю. Но не ради любви я на это пошла. А ради идеи. Можете это понять? Революции нужны деньги. Много денег. Чтоб победить. У нас их нет. У вас слишком много. На тот свет с собой не заберете. Вот и поделитесь. Вам останется достаточно, чтоб без нужды дожить свой век. Зато сделаете доброе дело: поможете революции.
— Пусть будет так, — пожевал он губами. — Кто спорит? Деньги — вода. И весьма быстротекущая. А жизнь человеческая всего лишь прыжок — я извиняюсь за непарламентарное выражение — из пизды в могилу. И за этот миг надо успеть наделать массу глупостей. Не правда ли? Вот мы и спешим их совершить. Я уж натворил достаточно. Ты же норовишь наверстать. Так сказать тебе, какие мысли меня, старого дурака, одолевают?
— Я слушаю.
— Не тем я занимался всю жизнь. Понимаешь? Не достиг своей мечты.
— Какая у вас была мечта?
— Будешь смеяться. Не поверишь.
— Не буду смеяться. Я вам заранее верю.
— Еще с детства, солнышко мое, я хотел летать. С тех пор, как впервые увидел самолет. Представляешь? Порой до умопомрачения хотелось взмыть в небо, закувыркаться среди облаков. Один. Лишь послушная руке машина. Оторваться от земли. Забыть о ней. И хоть час быть вольной птицей. Боже, как я завидовал пилотам! А ведь к тому времени я уже заработал свой первый миллион. И мог себе кое-что позволить.
— Что же вам помешало?
— Человеческая глупость. То есть моя. Все откладывал. Успею. Некогда. Надо делать деньги. Пока они идут к тебе. Знаешь ведь, деньги идут к деньгам. И если сделал миллион, тут же рвешься делать другой. Остановиться невозможно. Ты уже раб денег. Они командуют тобой. Распределяют твое время. Устанавливают твердые правила, от которых уже не уклониться. А чтоб восстать, отказаться, нужно иметь много мужества. Каким обладают считанные люди. По крайней мере, не я.
На смену пропеллерным машинам пришли реактивные, и сердце мое заходилось от еще большей зависти к тем счастливчикам, кто буравил небо на скорости, обгоняющей звук. К тому времени я заработал столько и так помудрел, что решил отойти от активных дел и зажить для себя, для своего удовольствия. И, как ты понимаешь, с ликованием кинулся навстречу своей мечте.
Но есть рок. И он сыграл со мной злую шутку. И по возрасту, и по состоянию здоровья управлять самолетом мне было категорически запрещено. Только пассажиром. Это был крах. Честное слово, от него я не оправился до сих пор. Как услышу, даже еще не вижу, а только услышу в небе самолет, слезы застилают мне глаза. Я оплакиваю свою мечту. И себя. Потому что я сам себя обворовал. А ведь долго, полжизни, полагал, что обманываю других. Я уловила звук высоко летящего самолета. В прозрачном небе тянулась белая струя от его двигателя, но самого самолета не было видно.
— Клянусь тебе, мне было бы куда радостней жить, не погрязши в бизнесе, а пойди я учиться на пилота. Когда был молодым. И потом на службу в авиакомпанию. Рядовым пилотом. На небольшое жалованье.
— Я вас понимаю, — вдруг взгрустнулось и мне. — Не каждый это поймет. Но я вас хорошо понимаю.
— Не все купишь за деньги, — вздохнул он. — Например, счастье. И еще много чего. Знаешь, кому кроме летчиков, я завидовал всю жизнь? Высоким и красивым мужчинам. К ногам которых ложатся женщины, не прицениваясь и не колеблясь. К тем породистым самцам, кому не обязательно быть богатыми и умными, чтоб влюбить в себя красивую женщину. Ты себе представить не можешь, как я жестоко страдал всю жизнь оттого, что ни разу не стал объектом искренней, страстной любви. Я низкоросл и никогда не блистал красотой. Люди считают, что я не дурак. Но это не тот ум, что пленяет женщин. Не скажу, чтоб красивые женщины меня избегали. Со мной делили ложе немало красоток, и среди них такие, чьи имена гремели потом на всю Америку. И не без моей помощи. Но клянусь тебе, я не знаю случая, когда мной увлекались без меркантильного интереса. Мне продавались. Продавали свое тело. Приберегая душу, если таковая была, для других мужчин.
— Допускаю, что все это правда, — сказала я. — Вас ни разу не любили так, как бы вам хотелось. Но вы-то сами? Вы были влюблены в кого-нибудь?
Он задумчиво поскреб бритую, в складках щеку.
— Не помню. А если сказать правду, не был влюблен. Так, как ты имеешь в виду. По уши.
— Ни одна из встреченных вами женщин не вызвала?..
— Почему ни одна? Многие мне нравились. Еще как нравились! Но я не позволял себе. Держал в узде. Чувства опасно выпускать из-под контроля, милая. Ими легко злоупотребить. И ты становишься жертвой. Дойной коровой. Тобою будут помыкать. Вить из тебя веревки. А при моем состоянии это стало бы весьма доходным предприятием для хорошеньких кошечек. Нет, я не мог себе этого позволить.
— И не жалеете?
— В мои годы, когда делаешь ревизию прожитых лет, о многом приходится сожалеть. И ты когда-нибудь обнаружишь, что много чего упустила в жизни, если доживешь до такой старости.
— Сомневаетесь в моем долголетии?
— Компания, с которой ты связалась, никогда долго не обременяет собой землю. Какой бы ловкостью ни отличалась. Их век короток. Его обрывает пуля или нож. Самых неугомонных, вроде твоего парня, усмиряет электрический стул.
— А не кажется ли вам, что мгновенная смерть в расцвете сил лучше, чем долгая агония, мучительная и для себя, и для окружающих?
— Пожалуй, верно, — согласился он и с некоторым удивлением взглянул на меня, прикидывая, самой ли мне это пришло в голову или я чужие мысли ему излагаю. — Но ведь до электрического стула, прежде чем удобно усесться на нем, бесконечно долгое ожидание в камере смертников. Разве это не та же агония?
— Нет, не та. Во-первых, потому что тело не немощно, а крепко и сочно, переполнено жизнью и не верит в близкий конец. А во-вторых, умирать не просто так, потому что ты истощился, иссяк, весь вышел, а с сознанием, что погибаешь за дело, отдаешь жизнь за идею…
— В этом я не разбираюсь, — поморщился он. — Но мне вдруг подумалось, что все мы, все живое на земле, с момента рождения попадаем в камеру смертников и нам лишь остается со страхом ждать, когда придет палач. Разнимся мы лишь в сроках исполнения приговора. Бессмыслица жизни — в заведомом знании, что ты смертен, что ты обречен, как бы ни вертелся, как бы ни исхитрялся обмануть судьбу. Меня всегда преследовала мысль о смерти, о тщетности всех моих усилий, о суете сует, каковая и есть наше микробное мельтешение на земле. И это отравляло мне самые лучшие минуты. Я, по существу, никогда не был счастлив.
— Вы рассуждаете так, будто завтра умрете. Он вскинул на меня глаза и улыбнулся.
— А ты уверена, что я заблуждаюсь?
Ночевали мы с ним вдвоем в спальне хозяев. Ди Джей и мексиканец расположились в гостиной. И кто-то еще, пришедший в темноте и мне не представленный, расхаживал всю ночь по двору. Наружная охрана.
Дядя Сэм лежал на двуспальной кровати. Я на полу, постелив одеяло.
Он долго вздыхал в темноте и ворочался и попросил, наконец, позволения закурить. Я позволила. Наполнив комнату пахучим едким дымом, он произнес слова, лишившие меня сна до самого утра. Сам же он после этого преспокойно уснул. Вот что он сказал мне:
— Утром Гоген перейдет в другие руки, а деньги получит твой парень. У меня из-за Гогена сердце не болит. Фактически он мне уже не принадлежал. Совсем скоро во владение им должен был войти другой человек.
— Кто? — не выдержала я долгой паузы.
— Ты очень удивишься, солнышко, если я тебе его назову. И даже расстроишься. Потому что ты — поклонница Гогена. Не так ли?
— Да.
— После нашей последней встречи в Палм Спрингсе я расчувствовался и переписал завещание. Весь мой Гоген становился твоей собственностью, когда я уйду в мир иной. А этого долго ждать не придется. Так что, милая, если верно, что ты так увлечена идеей революции, то не я, а ты принесла ей большую жертву. Ты, по сути, отдала ей все свое состояние. И осталась ни с чем. Прости, если я тебя огорчил. Но ведь не я все это затеял.
Потом, вздохнув, участливо спросил:
— Ты хоть знаешь, на какую революцию пойдут эти деньги? В какой стране? И хорошо ли это будет для евреев? Не знаешь? Лучше бы мы с тобой подарили этот миллион государству Израиль. По крайней мере, нам бы сказали «спасибо».
Он умолк и вскоре захрапел.
Утром без каких-либо осложнений деньги, ровным счетом в миллион долларов, были доставлены в этот дом в черном чемодане. Когда их пересчитывали, разложив зеленоватые пачки на столе, я вдруг заплакала. Да так неудержимо, что меня пришлось отпаивать водой. Никто ничего не понял. Решили, что я переутомилась. Дядя Сэм еле сдерживал ухмылку.
Ди Джей велел мне ехать домой, дальше он вполне обойдется без меня.
— Что будет с дядей? — спросила я. — Кто его доставит обратно?
— Только не ты. Отныне твое дело — сторона. Я хочу уберечь тебя от малейшего подозрения. Все будет исполнено в наилучшем виде. Не беспокойся. Спи. Отсыпайся. Можешь на работу не выходить. Я условился с Фернандо.
На следующий день я проснулась рано и, не в силах справиться с охватившим меня беспокойством, помчалась к Фернандо. Он еще не открыл кафе для посетителей, но сам уже был на месте. Мы с ним оказались вдвоем в пустом зале со стульями, поставленными на ночь на столы. Фернандо даже не стал поднимать на окнах железные жалюзи, и в кафе стоял прохладный полумрак, прорезанный узкими полосками ярчайшего света из щелей.
— Привет тебе от Ди Джея, — сказал он, усаживаясь рядом со мной у стойки бара.
— Где он?
— Думаешь, я знаю? Конспирация. Полагаю, далеко от Калифорнии.
— Когда вернется?
— Не сказал. Только привет тебе передал. Сделать тебе кофе?
— Не хочу. Спасибо. Что еще сказал Ди Джей?