К сожжению готов
Распутин он наш христовый, кишошный.
Снова было выбиранье из Иркутска с плотной и беспорядочной-суетливой ездотнёй, такой нелепой по сравнению с полётом по ночному безлюдью, что, несмотря на удобство многополосной дороги, Женя ждал, когда она кончится.
После воспоминания об Алтае он особенно отчётливо ощущал присутствие над Иркутской землей ещё одного человека, чьи книги давно стали частью души и придали мироощущению ту горькую крепость, которая, словно угаданный угол заточки взгляда, навсегда даёт верный рез действительности.
В детстве и юности всё настолько перемешалось в голове, что он порой и не знал, что вычитал, а что просто пришло снаружи. И, перебирая повесть, с удивлением обнаруживал, что какая-нибудь жизненная запчасть, давно вросшая в общую картину мира, живёт себе, здравствует на такой-то странице, от неё только и происходя. А случалось, что, наоборот, целый пласт дорогого открывал по книге, а потом, сверяясь, ещё и покрикивал на жизнь за расхождения. И всегда радостно было сознавать образующую силу литературы, так покорно разгребающую каждый завал и всегда берущую главное. И прочищающую будто дворником залепленный обзор, так что мир после выхода книги становится обострённо прозревшим.
С такими мыслями выбрался Женя на привычное двухполосное полотно. Впереди были Ангарск, Усолье, Черемхово и Зима. И хотя дорога от Иркутска до Красноярска очень плохая, Женя чувствовал себя почти дома и, несмотря на историю с колесом, рассчитывал к ночи быть в Нижнеудинске у своего кореша Серёги, бывшего вертолётчика.
Ближе к дому стало встречным снежком набрасывать беспокойство. И он поймал себя на минутном и грешном нежелании возвращаться домой – настолько знал эту привычку забот копиться в его отсутствие. И, чуя его приближение, посыпались звонки, словно он, попав в зону обнаружения, стал вдруг всем ненормально нужен.
Едва проехал Усолье, позвонил Михалыч – ему только что поставили телефон. Как раз в этот момент Женя обгонял фуру, а сзади лез с обгоном «крузак-сотыга» [29]. Фура сначала стояла у обочины с включённым левым поворотом, а потом тронулась и, перестроившись к серёдке, стала целить на свороток влево. Женя всё это видел, но сзади наседал «сотыга», гудя и моргая фарами, и момент был не самый подходящий для разговора.
– Здорово, гонщик! Ты где? – спросил Михалыч.
– Завтра буду к вечеру, если всё нормально.
– Ну, понятно. Хорошую взял-то?
– Отличную!
– Везёт! – не очень убедительно подпустил леща Михалыч. «Значит, точно чо-то надо. Так просто хрен позвонит», – подумал Женя с раздражением. «Сотыга» резко обогнал его и, увидев встречную «калдину», притормозил и нырнул в закуток меж коптящим «зилком» с дровами в перекошенном кузове и фурой с кемеровскими номерами: как раз туда, куда метил Женя.
– Везёт, кто везёт.
– Да лан, я на чужую кучу глаз не пучу. Ты это…
И по своему обыкновенью перешёл к делу. Суть его касалась последнего охотничьего закона, согласно которому арендная плата за угодья становилась настолько высокой, что делала бессмысленным занятие промыслом. И Михалыч просил Женю срочно заехать в департамент и «узнать поподробнее, почём пуд соли стоит», то есть, когда закон вступит в силу и нельзя ли как-нибудь его обойти, например, фиктивно урезать участок. И в случае если он не заплатит деньги, то не лишат ли его угодий?
– Ты уж подумай, как ловчее сделать, – закончил Михалыч.
– Ну хорошо, я узнаю, к кому там, если чо… – без восторга сказал Женя и подумал: «Взял бы сам задок-то оторвал да приехал, да и порешал всё. Заодно бы и нюхнул… соли-то городской».
– Сделай, Жень. Я уж в долгу не остануся. Да… и ещё узнай мне насчёт гусянок на «буран», где подешевле. А то снег нынче поздно лёг, – неторопливо и причмокивая говорил Михалыч (он, видимо, пил чай с конфетами), – а я по шивякам осенью ездил, истрепал – аж спицы дыбарем торчат… Если чо, возьмёшь мне, ага, пару штук? Там деньги мои за пушнину у Тагильцева лежат у Робки. На Водопьянова… А ты слышал, Робка нынче -то…
– Ну лан, дай доеду, брат, а? Давай. Всё. Не могу. Носятся, как сумасшедшие. Позвони завтра вечером, – окоротил его Женя, покачав головой: «Со своими шивяками тут!»
Женя очень ждал встречи с Вэдовым, с которым не виделся незнамо сколько, и звонил ему, но телефон был выключен. Уже настали сумерки и оставалось километров двадцать до Тулуна, как позвонил Валерий Данилыч Татарских:
– Женька, здорово! Ты где? «Ну началось… в деревне лето».
– Здорово, Данилыч! Иркутск прошёл.
– А Тулун?
– Ну вот подъезжаю. А что?
– Ты это… Сильно торопишься?
– А что такое? Говори.
– Помнишь Витьку Шейнмайера?
– А что ещё с ним? – обеспокоился Женя.
– Да ниччо. Ты… Ну… это… Короче, сможешь его из Братска забрать?
– Чо он в Братске забыл?
– Ну, долго рассказывать. Ну, забери… он подстрял, короче… Да там рядом. Полтораста вёрст. Два часа делов…
«Да вы чо? Какой Братск?»
– Не полтораста, а двести двадцать пять, во-первых…
– Ну, Жень.
– Ково Жень-не-лезь на рожень! Какого рожна он в Братске делат?! Фельбушмайер твой…
– Шейнмайер, – облегчённо сказал Данилыч, – ну слётай. («Шмеля нашёл!») Надо мужика выручить. У него там эта буча с затоплением…
– Да знаю я! – отрезал Женя и добавил уже мягче: – Ну ладно…
– Ну, отлично, – вздохнул Данилыч, – я тебе его номер сброшу, позвони ему, подъезжать будешь. А то у него денег нету. Ну давай, Жека, спасибо!
– Спасибо будет, когда привезу Швеллера твоего! Такое… на кедровых орехах и с груздочками, – рыкнул Женя.
– Беспреткновенно.
– Ну, тогда и утешься, муже, – ответил Женя в тон. – Буду твоему блудному Шершхебелю аки путевождь. Давай, Данилыч, всё нормально будет! – попрощался Женя бодро и весело. И, покачав головой, бросил телефон на пустое сиденье: «Совсем охренели! Братск ещё какой-то…»
Витька Шейнмайер был ссыльный и очень беспокойный ангарский немец из Кежемского района, вместе со всеми жителями потерпевший от грядущего затопления Ангары выше Богучан, где возрождали стройку гидростанции. В истории этой он занял показательную правдоискательскую позицию и уже получил на этой почве небольшой инфаркт.
Село Кежма, давшее многих замечательных людей, было центром особого нижнеангарского уклада, многовекового, крепчайшего и достойного отдельного повествования. Богаче Енисея по природе и пригодней для жизни, Ангара в отличие от него течёт широченным разливом меж многочисленных островов, изобилующих покосами. Разнообразно-чудны её перекаты, шивёры и разводья, да и нерестилищ трудно найти лучше, чем протоки меж островами. До стройки трёх гидростанций – Иркутской, Братской и Усть-Илимской – эта единственная вытекающая из Байкала река поражала кристальной водой – из Байкала она и по сю пору такой прозрачно-синей и вытекает. А сколько рыбы было! А как хороши были ушедшие под воду поля и покосы на длинных, как ножи, островах, многие из которых были жилыми! А стоявшая на Селенгинском острове деревянная церковь, которую разобрали и увезли как памятник зодчества и которая так и лежит несобранная на промбазе под Кодинском!
Ангаре и повезло меньше, чем Енисею, – её сильно подкосили леспромхозы, пластавшие прекрасные борa и привлекшие прорву шатучего сброду, смешавшего и замутившего вековечный уклад и усилившего отток молодёжи с земли на временные денежные работы. Но и к этому прискрипелся ангарский многожильный народ – больно крепко стоял он на этих обжитых прапрапрадедами берегах.
Сейчас после долгой передышки возобновлялась стройка Богучанской ГЭС, поэтому Кежма и все сёла выше и на островах, и на берегу подлежали ликвидации: Мозговая, Аксёново, Паново, Селенгино, Усольцево. Деревни со всеми стайками, сараями, банями сжигались, чтоб не засорять ложе будущей акватории «заиляющими остатками» жилого хлама. Народ перевозили в Кодинск. Витька сказал, что никуда не поедет, пока не дадут жильё в крае, по его мнению, достойное тем потерям, которые он понесёт при переезде. Ничего такого никто ему давать не собирался. То, что предлагали, его не устраивало, он пошёл на принцип и со всей немецкой дотошностью бросился писать, взывать, судиться, а главное – продолжать жить в своём доме посреди пепелища.
Был он небольшой, худощавый, подсохлый, с носатым несимметричным лицом и абсолютно неотличимый от любого сибирского жителя, такой же измочаленный жизнью, но неунывающий и шебутной. Слыл доскональнейшим механиком, до винтика знал всю прежнюю грузовую и тракторную технику. Был рыбак, охотник и матерщинник, любил выпить и считал себя коренным ангарцем.
Женя не мог понять, как из Кежмы он попал в Братск, когда дорога в Красноярск шла через Канск. И удивлялся, как повалила вдруг в его жизнь Ангара: нижнеудинский Серёга, к которому он стремился, как домой, был женат на коренной кежмарке. Могилы её родителей в ближайшее время должны были уйти под воду.
– Не дают доехать по-человеччи… – досадовал Женя. – Да ладно, заберу.
В глубине души он испытал облегчение от этой отсрочки – слишком многое предстояло разгребать по приезде, включая новый дом, куда он недавно переехал и где было невпроворот работы. Он с тоской предчувствовал первые дни, когда надо будет отвыкать от втягивающей силы трассы. Когда опадут дорожные крылья и он с неделю будет маяться, трепыхаться, пока уже сам себя не обрастит новым и крепким домашним пером. «Как линный крохаль, хе-хе»…
Тулун Женя проехал в полных сумерках и ушёл на Братск. Проскочив километров шестьдесят по полупустой дороге до небольшого посёлка, он без труда нашёл в плотном ряду домов заезжий двор. Заснув пораньше, он хорошо отдохнул и бодро двинул по утреннему морозцу. В рассветной синеве тянулись берёзовые околки, поля, а ближе к Братску стали проклёвываться сопки с антеннами голых листвягов над золотоногим сосняком – необыкновенно светлая, красивая и радостная тайга. Перед Братском пошла капитальная двухполосная дорога времён прежних строек, заботливо оборудованная разделительной бровкой и бетонными фонарями. Вид ветшающего этого бетона и старого асфальта в трещинах пронзил Женю ощущением конца эпохи. Было дико, что правильная, грамотно сработанная задумка казалась теперь приметой прошлого, и он будто ехал по памятнику.