Там, где кедр со сломанной вершиной
Н. А. Александрову
На следующий день в морозных сумерках, когда ещё жива синева и особенно остро и драгоценно льётся фарный свет, напротив Жениных ворот затряслась земля и остановился, сияя, как люстра, заиндевелый до полной сахарности огромный кунгованный «урал» с двумя скатами на кабине. И стоял, трясясь и по-судовому неся сгоревшей соляркой и будто катая по огромному неровному колоколу язык громового рокота. Сквозь него, едва пробиваясь, неслись из кабины какие-то завершающие выкрики, и вывалился Василий Михалыч Барковец с клетчатой сумищей и ещё некоторое время высвобождал откуда-то с бампера из-под троса, восьмёркой заделанного на клыках, мёрзлый сверток в мешковине. Вырвав добычу, он рявкнул в высокую кабину:
– Всё, давай, Кешка!
«Урал» по-локомотивному гуднул и уехал, Женя ухватил сумку, и они пошли в избу, где сидел за столом Андрюха, взад-вперёд возя вилку от волненья. Женя встречать его не пустил и Михалычу о приезде младшего не сказал. Едва в дверях показалось красное мясистое лицо старшого, Андрюха выскочил из-за стола и полетел в его лапы. Михалыч качал головой и не верил глазам:
– От это да! От это подарок! Ну Женька, ну ты и хитря-як! И ни словом, главное!
– Всё! Садитесь!
– И надолго ты?
– Да я насовсем, Вась. Примете блудного?
– Да куда мы денемся! А ты чо тошшой такой? Приедешь ко мне – откармливать тебя будем. Обождите, мужики… У меня тут… Женька, на вот построгай чиркунца, а это в холодильник, а это на улицу – это в город… У тебя там в сенях собаки не шарятся, хе-хе? – и Михалыч вывалил на стол здоровенного, твёрдого, как колотушка, чира. Горбомордого и с морозно обломанными спицами плавников.
– Печёнку будете оленью? Вот ишшо пилимени тут, Нина Егоровна стряпала, чашку только мне опростай, Женька. А то она у меня хозяйка, сам знашь, какая, будет потом сканудить… Я же у ней век вредитель главный.
При слове «Егоровна» Женька обрадованно глянул на брата:
– Мы всё будем, садись уже! Затомил!
– Щас, руки помою… Я смотрю, ты наконец домом хоть занялся…
– Смотри, какой светильник модный замутил, – сказал Андрюха.
– Обожди… Дак это с трубы колонковой, и цепь от бортобвязки! Нас не проведёшь! Он в ней, паразит, болгаркой щелей насёк и – смотри – хоть на выставку! У меня, Женька, таких труб на Второй Буровой залежи – можно абажурну фабрику открывать!
– Братья Барковцы. Абажуры и люстры!
– Ну, вы скоро угомонитесь, абажуры? Люстры на вас нет подходящей! Невозможно… Уже нолито!
– Ну всё! Всё! Иду!
– Ну что, братцы!
– За встречу?
– За встречу!
Когда закусили и чуть приосели, Женя наполнил стопки:
– Что, ребята… Помянем Володю Денисенко.
– Давайте, – с особенной какой-то силой сказал Михалыч.
– Можно я только немного скажу. Ты вот как раз, Вася, звонил, а перед этим в тот же день я Вэде звонил с Выдрина, это от Танхоя сюда. Он выезжал с Бора как раз. Кричит – мол, давай, тапок в пол – увидимся скоро! Чо нам осталось-то? По тышше каждому. А то в рейс уйду опять. Ушёл. Так в голове до сих пор не укладывается. Да… – Женя помолчал. Потом сказал: – Знаете, мужики. Вэдя был единственный человек, который… меня жить не учил. Хотя относился, наверно, как к дитю. То есть понимал, что это бесполезно. Вот так вот… Ну что, Володя? Ты с нами… И пусть Господь Бог успокоит твою душу – дорожную и горячую. Да, брат… так и не увидел ты моей новой машины…
– Пухом тебе земля, Володя.
Закусили. Михалыч, сосредоточенно глядя в стол, дожевал кусок чира, выложил сабельку косточки на край тарелки и поднял глаза:
– Представляешь, я же с ним хотел ехать.
– Да ты ч-чо!
– И чо не поехал?
– Да всё – собрался. Вот Володька подъехать должен. С Бора идёт. Я на пóдслухе. Сумки приготовил. Сижу. И тут Нина вбегает – руку рассекла, палец большой. Главное, дров ей наколол, с запасом, а запас у меня знашь какой… Нет. Мало. Ишшо надо – не может вот спокойно: настолько всё это в крови, хозяйское… Чурку колола, а берёза вертлявая [31]… Косинá – колун засаживатся, а она внастыр… она внастыр, – он показал рукой, сжатой в кулак. – Ещё на нервах вся – ей этот мой город, сам знашь как. Ну, после истории-то с Настасьей-то. В общем, по пальцу большому ка-ак звезданёт, – Михалыч сморщился. – Прямо с костяшки до подушки развалила… – Михалыч крякнул. – Зашивали у Оксанки. Разревелась… Тут уж какая поездка… А потом, как узнала… О-о-о… – Михалыч махнул рукой и отвернулся. – Главное, ещё прибассилась, ну меня-то провожать, платок цветной повязала, как же – народ в микрике! И тут с этим пальцем вбегает…
– Может, она специально? – спросил Андрей, у которого всё это время остро блестели глаза.
– Вередила-то? Да ну. Я уж думал. Навряд ли, – и Михалыч ещё раз солидно протянул. – Навря-яд ли… – и тут же разрядил обстановку:– Главно, палец всмятку, а напалок целёхонький у верхонки! От где нитка крепкая! Ха-ха!
– Это у тебя колун тупой! Ха-ха!
– Это точно, Женька! Она ещё: наточи, наточи! Вот наточил бы!
Подняли за Нину Егоровну, потом Женя налил стопки, встал и, помолчав, сказал:
– Браття! Вы не представляете, как я рад… Что мы так собрались – и всё в один день… Я не буду долго, хотя хочется…
– Говори, как надо. Нам не тóропно.
– Браття мои. У нас у каждого за этот год столько произошло. И у тебя, Андрюха, и у тебя, брат Михалыч. А про меня вы всё знаете. Я хочу выпить за вас. И я хочу попросить у вас прощения. Я же червяк последний стал! Вы не представляете, как я на вас злился! Когда ты мне звонил под Тулуном-то. Сидит чаёк распивает, а тут такой бардачина на этой трассе, все едут хрен знает как, и он ещё со своими гусянками да с законом промысловым! Охотнички… Досиделись, что прижали так, что дальше некуда… и всё ждут, что за них кто-то устроит. И вездеход тот припомнил… О-ой… – прохрипел Женя и замотал головой, – а уж тебе-то, Андрюха, больше всех досталось! Чо он сидит в Москве этой?! Чо с этим Гришкой-паразитом нянчится… Подумашь – нюх у того на дорогое… вот в нюх и дал бы, или уже позабыл бы совсем! Вася, Андрюха! А ведь я ещё себя православным считаю… На клиросе помогаю… За Россию болею… говорю… что беречь её надо… Вместе всем быть… Что начинать надо делать что-то… и вот начал… С родных браттев! Ну куда это годится?! – у него снова началась эта редкая интонация, будто он и спрашивал, и сам себя уговаривал, и тут же соглашался. – Вася, Андрей, простите меня, братья. Вы не представляете, как это важно для меня. Я хочу выпить за вас и за то, что мы снова вместе. За то, что… хотел сказать «река»… нет… Что это непостижимое и ненаглядное существо, которое… мы все любим, наш Батюшка Енисей всех нас снова собрал. В один кулак! Всё! За вас!
Он выпил, закусил и вдруг посмотрел на Михалыча:
– А ты же ехать не хотел. Чо сорвался?
– Да у тебя такой голос был злюччий, когда я звонил. Решил, думаю, не буду теребить – он и так гружёный, и тут я ещё со своими гусянками.
– Да привёз я тебе гусянки! – весело закричал Женя. – Вон они в чулане валяются.
– Спасибо, Женька… Мужики, – вдруг встал Михалыч, – теперь я скажу. Я точно долго не буду. Всё. Я рад тоже – видите. Короче, щас вы тут разберитесь, чо да как. Особенно Андрюха. А я вернусь с города – и ко мне. Все вместе. Вот за это!
Потом Андрей встал. Глаза его сияли совсем уже блестяще:
– Мужики. Вы не представляете… Как я рад, что снова здесь, в Сибири, дома. И что у меня такие братья… Потому что я вот смотрю на вас… Я перед вами… шпана… Правда… Вообще никто. Вот ты, Михалыч… Знаешь, такие пабереги есть, ровные, как мостовая, все из камней, и камни как кувалдой забиты, гладкие, плотные – настолько их льдом заровняло, зашлифовало галькой, которую в лёд ещё по осени вморозило… и на них от каждого ледохода царапины… Но зато этот камень хрен выворотишь… Вот ты, Михалыч, такой… Ты крепкий. Ты собой этот берег крепишь. И за него не страшно… А за тебя тем более… А Женька, он другой. Он одинокий. Но ему так правильней… Потому что в одиночку… к алтарю идут. И вы… вы так друг друга дополняете… что я даже не нужен тут. Но я… всё равно приехал… К вам… Потому что вы знаете, зачем живёте… А я тоже без смысла не могу… Я спячу… или сопьюсь на хрен… Но у меня вы есть… – он запнулся и выкрикнул: – И я… так люблю вас! – у него затрясся подбородок, он опрокинул стопку и шваркнул её об пол.
Тут началось уже совсем шумно. Потом все вышли во двор.
– О! – сказал Михалыч. – Луна на убыль пошла: баба ведро перевернула. А я пошёл спать. Меня чо-то мотыляет с дороги. Колени крутит. Ещё бирки к соболям пришивать – так дома и не добрался до них: то одно, то друго. Давайте. Не бузите шибко. И это… – он отозвал Женю, – вы, это… как ево, Настьку поддержи те, ага?
– Не волнуйся, брат, я уж думал.
Луна ещё горела вовсю, освещая зрело-зимний и уже крепко добравший снега Енисейск. С волнистыми в снежных пластах крышами, с белыми плитами и шапками, обливающими каждую будку, бочку, сараюшку, с косыми надувами у заборов и одеяльными складками в огородах. Небо было чистым, но с морочком, и из него сыпался иней, холодно щекоча шеи. В мороке неярко и мутно горели звёзды, и, если смотреть звёздочке в глаза, она, стесняясь, исчезала, а если рядом, вбочок, то доверчиво выглядывала.
Братья вернулись в избу. Михалыч, покопавшись в сумке, завалился спать, а Андрей с Женей с новыми силами вернулись к столу.
– Брр. Так это… прохладно.
– Не май месяц. Давай.
– Давай. За тебя!
– За тебя!
– За нас. Братовья с аппетитом закусили.
– Ну ты как… вообще? – спросил Женя, даже радый, что Михалыч сейчас ушёл и разговор принимает двуручный мах, с каким легче допилиться до истины.
– Да – всё. Не смог я там больше. Невозможно. Всё не о том. А когда о том, на тебя как на идиота смотрят. У всех одни бабки на уме. Больше ни-чи-во. А вообще, Женька, что-то происходит. Какой-то копец. Я ведь тоже чуть мозги не сломал. Но хоть что-то понимать начал. И на том, Москва, спасибо тебе.