— Я тебе помогу.
— Пойди лучше оденься. Они через пятнадцать минут будут здесь.
Пока он чистил авгиевы конюшни, я надела свое самое легкое платье — стояла страшная духота.
Ринри в рекордные сроки привел родительскую спальню в ее изначальный вид, и мы вместе встретили его семью.
Кланяясь, мы произнесли традиционные приветствия, и вдруг дед с бабкой и мать, указывая на меня пальцем, завизжали от смеха. Умирая со стыда, я оглядела себя, не понимая, что у меня не так, но ничего не обнаружила.
Старики подошли ко мне и потрогали мои ноги, вопя:
— Сирои аси! Сирои аси!
— Да, у меня белые ноги, — пролепетала я.
Мать улыбнулась и насмешливо сказала:
— У нас, когда девушка носит короткие платья, она надевает колготки, особенно если ноги у нее такие белые.
— Колготки в такую жару? — переспросила я.
— Да, в такую жару, — ответила она, поджав губы.
Отец тактично сменил тему, посмотрев на сад:
— Я думал, разрушений будет больше. На побережье от тайфуна погибли десятки людей. А мы в Нагое ничего и не заметили. А вы?
— Ничего, — ответил Ринри.
— Ты-то привык. А вам, Амели, не было страшно?
— Нет.
— Вы смелая девушка.
Родители заново осваивались в своих пенатах, а Ринри посадил меня в машину и повез домой. По мере того как мы удалялись от бетонного замка, ко мне возвращалось ощущение реальности. Я прожила неделю вдали от городской суеты, не видя ничего, кроме маленького дзэнского садика и сумрачного полотна Накагами. И обходились со мной так, как не с каждой принцессой обходятся. Зато Токио показался мне родным.
Тайфун и подземный толчок не оставили заметных следов. Здесь это обычное дело.
Каникулы подошли к концу. Я вернулась на свои японские курсы.
В сентябре я стала добычей комаров. Наверно, моя кровь им как-то особенно нравилась, они слетались на меня все. Ринри заметил, что я — лучшее средство от этой казни египетской: мое присутствие действовало как громоотвод.
Сколько я ни мазалась настойками мяты и всякими репеллентами, комариная любовь ко мне не знала преград. Помню безумные вечера, когда вдобавок к адской сентябрьской духоте я еще маялась от непрерывных укусов. Камфарный спирт был бессилен. Вскоре я поняла, что единственная возможная тактика — это смирение. Просто терпеть и, главное, не расчесывать.
Стараясь вынести невыносимое, я даже испытывала некоторое внутреннее удовлетворение: зуд, которому уже не противишься, возвышает душу и дарит своего рода восторг подвига.
В Японии, чтобы отгонять комаров, жгут катори сэнко: не знаю, из чего сделаны эти маленькие зеленые спиральки, чей дым отваживает комаров. Я тоже пыталась их жечь, хотя бы ради странного приятного запаха, но сила соблазна, таившаяся во мне, была столь велика, что комары и не думали отступать из-за такой малости. Я принимала страшное бремя любви жужжащей братии с покорностью, которая после пытки оборачивалась благодатью. С неописуемым наслаждением я чувствовала, как кровь моя возвращается в нормальное русло: во всяком терзании таится свое сладострастие.
Благодаря этому интересному опыту я поняла, что происходит в некоторых храмах, виденных мною в Индии: там имелись специальные ниши в стенах, где верующие подставляли голые спины под укусы несметного множества голодных комаров. Я всегда удивлялась, как могут комары пировать в такой бесстыдной скученности, затмевающей любую оргию, а еще как можно любить эти крылатые божества столь пылко, чтобы отдавать им себя на съедение. Но самое жуткое — это воображать распухшую человеческую спину после вакханалии насекомых.
Конечно, я никогда не пошла бы сама на такое мученичество. Однако я обнаружила, что его можно с готовностью принять. Наконец-то родственные слова «кусать», «вкушать» и «искушать» выстроились в правильную цепочку. Я была для этих летучих существ искушением, и они вкушали мою кровь, кусая меня; не имея выбора, я согласилась стать их безропотным угощением.
Мой стоицизм укрепился: не чесаться — серьезная школа духа. Однако это оказалось небезопасно. Как-то ночью интоксикация от укусов настолько затуманила мой мозг, что я вдруг обнаружила себя совершенно голой в два часа ночи у дверей своего дома. К счастью, улица была пуста и никто меня не видел. Опомнившись, я бросилась обратно к себе. Быть любовницей полчищ японских комаров — нелегкая миссия.
В октябре жара спала. Началась осень с ее непозволительным великолепием. Если меня спрашивают, когда лучше всего ехать в Японию, я всегда отвечаю: в октябре. Эстетическое и климатическое совершенство вам обеспечено.
Японский клен превосходит по красоте канадский. Чтобы похвалить мои руки, Ринри прибегал к традиционному сравнению:
— Твои руки прекрасны, как кленовый лист.
— В какое время года? — спрашивала я, решая для себя вопрос, какой цвет рук мне больше нравится: зеленый, желтый или красный.
Он пригласил меня поехать посмотреть его университет — сам по себе он особого интереса не представлял, зато парк его увидеть стоило. Я нарядилась в длинное черное бархатное платье — не хотела ударить в грязь лицом перед прелестными японскими студентками, которых наверняка там встречу.
— Можно подумать, ты на бал собралась, — сказал Ринри.
Кроме одиннадцати прославленных университетов в Японии процветают в великом множестве университеты попроще, настолько непритязательные, что их иногда называют «вокзальными», так как их там примерно столько же, сколько вокзалов, а в стране, сплошь покрытой железными дорогами, это немало. В общем, мне представилась счастливая возможность увидеть своими глазами один из таких университетов, где Ринри пребывал на каникулах уже третий год.
Это оказался роскошный дом отдыха, где слонялась веселая праздная молодежь. Девушки были одеты так удивительно, что на меня никто и внимания не обратил. Всюду царила безмятежная атмосфера санатория.
С трех лет до восемнадцати японцы учатся как одержимые. С двадцати пяти до пенсии как одержимые работают. С восемнадцати до двадцати пяти сознательно пользуются единственной передышкой: это время дано им, чтобы порадоваться жизни и расцвести. Даже те, кто ухитрился пройти чудовищный конкурс в какой-нибудь из одиннадцати серьезных университетов, могут ненадолго перевести дух: по-настоящему важен только первый отбор. И уж тем более могут расслабиться те, кто пошел учиться в «вокзальный» университет.
Ринри усадил меня на невысокую каменную ограду и сам сел у моих ног.
— Смотри, какой здесь отличный вид на надземку. Я часто тут сижу и думаю о чем-нибудь, глядя на поезда.
Я вежливо восхитилась, потом спросила:
— А занятия когда-нибудь бывают?
— Да, сейчас мы туда пойдем.
— По какому предмету?
— М-мм. Трудно сказать.
Он привел меня в большую светлую аудиторию, где дремало несколько студентов.
— Лекция по цивилизации, — ответил он в конце концов.
— По какой?
Глубокие раздумья.
— По американской.
— Я думала, ты французский учишь.
— Да. Американская цивилизация — это очень интересно.
Я поняла, что наш диалог развивается вне законов логики.
Вошел среднего возраста преподаватель и занял место на возвышении. О содержании его лекции я сохранила лишь некое абстрактное воспоминание: он говорил о том о сем. Студенты слушали его не шелохнувшись. Мое присутствие, судя по всему, тревожило лектора, он потом подошел ко мне и сказал:
— Я не говорю по-английски.
— Я бельгийка, — ответила я.
Его это не успокоило. Он, видимо, решил, что Бельгия — один из богом забытых американских штатов, вроде Мэриленда. И, конечно, я явилась для того, чтобы проверить правильность информации, которую он дает студентам, отсюда и его настороженность.
— Было интересно, — сказал Ринри после этой невразумительной лекции на неясную тему.
— Да. У тебя сейчас следующее занятие?
— Нет, — ответил он, содрогнувшись при мысли, что можно так напряженно учиться.
Я заметила, что у него нет друзей среди студентов.
— Так я их почти не вижу, — объяснил он.
Мы еще погуляли по роскошному кампусу, Ринри показал мне все точки, откуда открывался вид на надземку.
После посещения университета его времяпрепровождение показалось мне еще более загадочным. Из сомнительного оно стало подозрительным.
Вечером, когда я спрашивала его, что он делал весь день, он отвечал, что был страшно занят. Узнать чем было невозможно. Самое поразительное, что он, похоже, и сам этого не знал.
Когда приступ паранойи прошел, я поняла, что студенчество — единственный период, когда японцы могут позволить себе роскошь разбазаривать свои дни. Их школьная жизнь была подчинена такому строгому распорядку, включая досуг, а рабочая жизнь будет заключена в такие жесткие дисциплинарные рамки, что оазис университетских лет целенаправленно отдается туманному растворению во времени, блаженной неопределенности или даже попросту ничему вообще.
У нас с Ринри был культовый фильм — «Тампопо» («Одуванчик») режиссера Дзюдзо Итами о похождениях молодой вдовы, ищущей для своего ресторанчика рецепт лучшей в мире лапши. Фильм пародийный, безумно смешной и совершенно прелестный.
Мы смотрели его несчетное число раз и даже разыгрывали из него сцены.
Ходить в кино в Токио значит все время удивляться. На первый взгляд это то же самое, что ходить в кино в Европе или в Америке. Люди рассаживаются в удобных просторных залах, начинается сеанс, идут анонсы, реклама, кто-то отправляется в туалет, но, чтобы место не заняли, оставляет на сиденье, на самом видном месте, бумажник. И, поверьте, ни одна иена оттуда не пропадает.
Никакого ханжества в отборе картин: самые откровенные сцены идут без цензуры, «шашечек» или белых квадратиков, японцы не фарисеи. Однако, если женщина появляется обнаженной, ее лобок окутывает облачко: секс не проблема, но волосы — это неприлично.