Токката жизни — страница 10 из 31

ак, впрочем, всегда у музыки Прокофьева.

Композитор, еще когда он работал над «Игроком», получил заверения, что Мариинский театр примет оперу к постановке. И поначалу судьба «Игрока» выглядела благополучно: с Прокофьевым подписали контракт, театр отпечатал сто экземпляров клавира, были распределены роли, назначен режиссер постановки — Н. Боголюбов. Но чем дальше, тем больше дело тормозилось. Первыми стали выражать недовольство певцы: партии казались им трудны, им не нравился декламационный стиль пения со странными, непривычными голосовыми интервалами, как и отсутствие распевных арий, где можно было по-оперному проявить себя… Когда дошло до оркестровых репетиций, от постановки отказался режиссер. И это было бы к счастью, так как за «Игрока» взялся Всеволод Мейерхольд — режиссер, чьи принципы были в полном согласии с искусством Прокофьева; но разлад в работе театра после Февральской революции 1917 года и последовавшая затем настоящая война против оперы со стороны певцов и оркестрантов помешали работе. Мейерхольд, который потом на протяжении десятилетий мечтал о совместной работе с композитором, рассказал о том, что произошло с «Игроком»: «Прокофьев вызвал среди артистов Мариинского театра бунт… Театр заставили эту оперу снять, и ее сняли».

После «Алы и Лоллия» и после «Шута» это была третья неудавшаяся попытка Прокофьева сотрудничества с музыкальным театром. Кто другой, может быть, уже опустил бы руки, но только не Прокофьев! И, наверно, не одни лишь молодость и его жизнестойкий характер тому причиной, а еще и то, что композитор ни на миг не прерывал работы над все новыми и новыми замыслами и, значит, вовсе не собирался скорбеть над неудачами, когда следовало заботиться не о том, что оставалось позади, а о том, что следовало предпринимать впереди, с сочинениями свежими, написанными только что!

А свежее появлялось и появлялось, причем всегда «свежее» и в том смысле, в каком этим словом определяют оригинальность и новизну явления искусства.

Шел 1917 год, и когда наступило лето, немногие еще могли представить, какие громадные события произойдут впереди. Мать Прокофьева лечилась на водах в Кисловодске, а сам Прокофьев в одиночестве проводил время на загородной даче под Петроградом, быстрой, скачущей походкой разгуливал по окрестностям с видом деловым, отрешенным и радостно-изумленным, и все это — его быстрая походка, деловитость и радостная отрешенность — объяснялось тем. что он таким образом, на ходу, был поглощен своей новой симфонией. Да, да, в самом деле! — знаменитая «Классическая симфония» сочинялась именно так — «гуляя по полям», если верить самому Прокофьеву, но этому признанию есть и другое доказательство — музыка! Вот уж где все полнится и живостью, и солнцем, и улыбкой, и быстрыми не то перепрыжками через канавы, не то перебежками под внезапно припустившим дождиком, который сразу, едва начался, прекратился, и снова солнце, но чуть иное, и можно приостановиться, и задуматься, и рассмотреть раскинувшуюся окрестность, а потом опять, гуляя по полям, шагать быстрым шагом allegro, ведь то, что в музыкальных словарях переводится как темп «быстро», «живо», в первоначальном смысле означает «радостный», «веселый».

Конечно, впечатление от симфонии может быть и не совсем таким. Для тех, кто знает, что она именно «классическая», то есть по замыслу своему написана в старинных формах «венской школы» — отголоски изящного Гайдна, задумчивого Моцарта и даже в одном месте величественность бетховенской патетики слышатся в музыке, — для тех, кто это знает, симфония обычно кажется неким нарочито-театральным, ироничным возвращением к прошлому, как это бывало в картинах и графике художников «Мира искусства». Да и сам Петербург полнился образами XVIII века, так что «классическое» могло возникнуть у Прокофьева совсем не случайно. Однако же именно необычайная живость восприятия мира, отразившаяся в этой музыке, снимает или, во всяком случае, отводит куда-то на задний план стилизацию под прошлое. Театральность же четырех частей симфонии скорее не карнавальная, и веселье не того толка, как в итальянских комедиях масок, а театральность и веселье, которые сродни комедиям Шекспира «Сон в летнюю ночь» или «Много шума из ничего»: это в них наслаждение радостью жизни, молодостью, очарованием мира и тут же задумчивость и нежность рука об руку с шуткой, рядом с ней и вместе с ней…

В «Классической симфонии» автор как бы взял на себя роль проводника между образом светлого внешнего мира и его воплощением в музыке. Законченный примерно тогда же Первый концерт для скрипки с оркестром, напротив, повествует больше о душе, в основном, о той сложной, не всегда ясной самому человеку стихии его настроений, которые готовы сменяться прихотливо — от сосредоточенности лирического чувства до напряженного, с резкостями и «дьявольскими» гримасами, — в духе других нередких у раннего Прокофьева настроений «сарказмов» и «наваждений».

Темперамент его таков, что даже в эпизодах, где движению музыкальной мысли, казалось бы, естественно приостановить свой бег и перейти в спокойное течение, Прокофьев все же никогда не «расслабляется», энергия взведенной пружины словно накапливается в кратких моментах видимого спокойствия, которое мгновенно готово перейти в дальнейший бег. Темперамент его был таков или же таково было время?..

Петроград был под угрозой немецкого нашествия, фронт разваливался. Мать писала из Кисловодска тревожные письма. Судя по всему, Прокофьев почувствовал себя неуютно: город пуст, концертная деятельность замерла, он один. Прокофьев решает выехать на юг — впрочем, он всегда проводил лето — как прежде, в ранней юности, в Сонцовке, — так в последние годы на Кавказе и в Крыму. Поскольку события могли принять неожиданный оборот в связи с близостью фронта, еле-дует принять меры предосторожности: Прокофьев собирает рукописи в чемодан и отправляет его в Москву на хранение в нотное издательство. Затем отправляется и сам, предполагая пробыть на юге несколько осенних месяцев. Взята с собой и работа.

Любопытно, что начиная с «Классической симфонии» Прокофьев сознательно обращается к способу сочинения музыки «без рояля», то есть только посредством музыкального воображения, беззвучно, не прибегая во время работы к клавишам инструмента. Композиторы, вообще говоря, считают, что разная техника сочинения, с роялем или без него, имеет свои достоинства и недостатки. Прокофьев «пускается в опасное плаванье без фортепиано», добиваясь вполне определенных целей: он чувствует, что и мелодические темы становятся более неожиданными, что и оркестровка оказывается более ясной, красочной. Судя по «Классической симфонии», сочиненной именно таким образом, совсем без инструмента, молодой композитор достаточно хорошо изучил себя, так как музыка получилась блестящей и по темам и по оркестровке. Затем в новом замысле — в сочинении для певца-солиста, хора и оркестра «Семеро их» — Прокофьев придумывает такой метод работы: общий план сочинения и отдельные наброски — без фортепиано; проработка деталей — за инструментом; оркестровка — снова без инструмента. Первый этап был выполнен еще на даче под Петербургом, остальное сочинялось на Кавказе.

«Семеро их» — это жуткие властелины мира, мифические исполины из древних, ассиро-вавилонских времен. В годы разрушительной войны, в годы революционного смерча попытка осмыслить происходящее естественным образом становится попыткой за ежедневными гигантскими переменами увидеть ход судеб всего человечества — от времен далеких тысячелетий. «Семеро их» наполнены колоссальными звуковыми массами, в них заговорили огромные каменные глыбы, заговорили так, будто назад, через тысячелетия, пришли к мифическим исполинам грандиозные звуки сегодняшних небывалых сдвигов, и недвижные фигуры вздрогнули…

Октябрь 1917 года застает Прокофьева в Кисловодске. «Сведения были волнующие, но настолько разноречивые и искаженные, что решительно ничего нельзя было понять», — говорит об этих днях сам композитор. Юг оказался отрезанным от Москвы и Петрограда, и только в марте следующего года Прокофьев смог выбраться с Кавказа. Вероятно, еще томясь в Кисловодске, приходит он к мысли о том, что стране сейчас не до музыки, и начинает подумывать о новой поездке за границу. Ведь где-то там путешествовали ноты его «Шута»; обещана была композитору и поддержка в американских музыкальных кругах; и, как можно предположить, после первых своих появлений в Европе хотел молодой композитор показать себя вновь — ведь он так далеко ушел от времен Второго концерта, который играл три года назад перед римской публикой!

Выехав из Кисловодска и добравшись до Москвы, а потом и до Петрограда, Прокофьев, правда, мог убедиться, что пока еще России есть дело «до музыки»: в Москве он не без успеха ведет переговоры об издании своих сочинений, выступает на вечере футуристов в «Кафе поэтов», где от его музыки приходит в восторг Маяковский и нарекает композитора «председателем земного шара от секции музыки»; в Петрограде с большим успехом играет в концертах свои новые фортепианные сонаты — Третью и Четвертую, дирижирует первым исполнением «Классической симфонии», встреченной единодушным признанием — и изумлением: такого Прокофьева еще не было!.. Чего только еще не таит он в себе, этот «рыжий и трепетный, как огонь» (по впечатлению футуриста В. Каменского), молодой маэстро!

Встречи с Маяковским, Горьким, Бенуа, Шаляпиным и Луначарским… Встреча с Луначарским происходит в его кабинете в Зимнем дворце. В изложении Прокофьева диалог с наркомом по поводу просьбы композитора дать разрешение на заграничную поездку выглядит так: «Я много работал и теперь хотел бы вдохнуть свежего воздуха». — «Разве вы не находите, что у нас сейчас достаточно свежего воздуха?» — «Да, но мне хотелось физического воздуха морей и океанов». Луначарский подумал немного и сказал весело: «Вы революционер в музыке, а мы в жизни — нам надо работать вместе. Но если вы хотите ехать в Америку, я не буду ставить вам препятствий».

В словах насчет «воздуха морей и океанов» было свойственное Прокофьеву нечто наивно-мальчишеское, и вряд ли Луначарский этого не понимал. А сам Прокофьев, понимал ли, сколь серьезно его решение? Когда Прокофьев ехал в Кисловодск, он думал, что едет лишь на месяц, а обернулся этот месяц девятью месяцами; когда он поехал за границу — «на несколько месяцев, как я думал», — эти месяцы обернулись для него теми девятью годами, которые прошли до его первого приезда в СССР.