[28], — празднество его в том году совпало с первым днем недели после праздника тела господня, — и в знаменитом лазарете дона Хуана Таберы, ему посвященном, называемом обычно в нашем городе «загородным лазаретом», правили торжественную службу при большом стечении народа. Я поспешно оделся, подгоняемый не только желанием выполнить христианский долг, но и увидать бодрствующей ту, что приворожила меня спящая. В храме святого Винцента мессу служил священник, будто нарочно посланный небом моему невеликому усердию, — он отбарабанил молитвы залпом, едва закончил «Интроитус» ·, как мы уже услышали: «Ite, Missa est»[29]. Я вернулся к приятелю, простился с ним, мы со слугою сели на коней и вскоре приехали домой. Родителям я сказал, будто прибыл прямо из Йепеса, — мол, услышал, что на нашей улице горел большой дом, по описаниям как будто наш, и, встревожившись, помчался в Толедо проверить, тан ли это.
Матушка обняла меня, отец с чувством сказал, что узнает в сыне себя самого; оба постарались рассеять мой притворный страх и сообщили то, что мне уже было известно. Я поворчал, что вопреки моей воле (о которой они знали) у меня в комнате поселили чужих людей, тем паче женщин, когда в доме достаточно других покоев. Матушка объяснила, что она решилась на это, так как убранство моей комнаты лучше, к тому же у Ирене во время пожара случилось два обморока от страха и ей надо было побыть одной, в тишине. А в смежной комнате уложили ее мать, дабы почтенная сеньора могла, если потребуется, в любую минуту подойти к дочери, и поставили кровать у самой двери, впрочем запертой на ключ, — так Ирене было покойней. Затем матушка приказала мне навестить дам и изъявить им свое соболезнование. Для виду я поломался, заставил себя упрашивать, говорил, что слишком мало с ними знаком, но в душе был рад донельзя и, конечно, согласился.
Сняв только шпоры, я поспешил к гостьям; они как раз собрались идти к мессе, и я испросил разрешения сопровождать их, хотя они чинились. Так любовь заставила меня прослушать вторую службу, которая показалась мне куда короче первой, несмотря на то, что служил ее священник из братства Иисусова, а они это делают на совесть, не спеша и весьма занимательно. Меня же занимало одно — надела ли Ирене оставленную мною драгоценность; к великому своему огорчению, я убедился, что не надела. Месса закончилась, теперь дамы не позволили мне проводить их; все же я потихоньку следовал за ними, пока они не вошли в свой новый дом, и лишь тогда отправился домой. Мы отобедали, во время сьесты я, как ни старался, не мог уснуть: вместо сновидений пред глазами витали дивные черты владычицы моего сердца; и обнаженная она была прекрасна, но в изящном наряде сияла ослепительной красой, как самоцвет в дорогой оправе. Наступил вечер; прохладный ветерок и набегавшие серые тучки умерили дневную жару и манили прогуляться на Бегу, где устраивалось празднество в честь Иоанна Крестителя. Полагая, что моя дама не преминет туда отправиться, я оделся попроще, и вместе с приятелем, о котором говорил, мы спустились в обширную долину; там уже красовались дамы в чудных нарядах, словно несметное множество цветов, тогда как весь год на Веге не увидишь ни цветочка — одна трава растет.
Здесь я должен сделать отступление, иначе вам трудно будет уразуметь суть этой запутанной истории, где важную роль играет наша милая Серафина.
— Ежели вы, дон Гарсиа, — отвечала Серафина, — имеете в виду историю моих злоключений, я не позволю вам лишить меня отрады поведать их самой. Ведь я сумею рассказать о них в том порядке, как судьба мне их посылала, к тому же в ваших устах заслуги моей любви будут умалены, а чем меньше долгов признают, тем меньше платят.
— · Уж вам-то хорошо известно, — сказал дон Гарсиа, — что я полностью их признаю, но также и невозможность вас удовлетворить. Вот если бы в любви была возможна тяжба кредиторов, вы, как самый давний, разумеется, первая получили бы свое. Но коль вам хочется самой о себе рассказывать, продолжайте вы, а я с удовольствием послушаю; кстати, в лице дона Хуана вы завербуете свидетеля в моем долге пред вами.
— Когда б в амурных долгах допускались поручители, — возразил тот, — я охотно выступил бы в качестве такового за вас, дон Гарсиа. Однако до сей поры не слыхивал я, чтобы в судах Амура имели вес чьи-либо свидетельства, и это справедливо, ибо гарантии третьего лица тут не помогут заимодавцу. Начинайте же, любезная Серафина, жалость побуждает слушателей к сочувствию, и та, коей вы тронули мое сердце, заставит меня выслушать вас внимательно.
Серафина ничего на это не сказала и начала свою повесть так:
— Бесспорно, я могла бы сослаться на право давности — ведь я полюбила еще до того, как пламя (которому я доверилась настолько, что впустила его в свое сердце — свидетель тому Амур, его поддерживающий) коварно меня предало и сожгло дом Ирене, чтобы дон Гарсиа имел случай увидеть ее и полюбить. Но, увы, право это еще ни разу не предоставило почетного места при дворе Амура тем, кто носит знак принадлежности к его ордену. Произошло это в то время, когда моя мать и один из братьев (который после смерти отца пользуется своей властью с чрезмерным рвением) вели письменные переговоры о моем браке с неким кордовским кабальеро, военным по роду занятий, наследником состояния в три тысячи дукатов, человеком средних лет по имени дон Андрее, за несколько лет до того служившим вместе с моим братом во Фландрии, — там завязалась меж ними дружба, как обычно в чужом краю меж земляками, равными в знатности и сходными в склонностях. Не предупредив меня, словно мое желание ничего не значило, дону Андресу послали мой портрет (которым он как будто был пленен) и заверение в том, что все улажено, ждут, мол, только его приезда. Но в этой брачной сделке возникло препятствие со стороны самого главного участника — моего сердца, которое, не ведая, что ему уже нашли хозяина, подрядилось на службу к другому, быть может более неблагодарному, но не менее благородному. Случилось это так. Мы жили напротив дона Гарсиа и почти рядом с Ирене, моей ближайшей подругой с детских лет. Наш дом и дом Ирене разделяла, правда, улица, но такая узкая (это в Толедо не редкость), что через окна почти можно было переговариваться. И вот, в один из вечеров, когда дон Гарсиа у своего балкона распевал серенады с присущим ему вдохновением, — вам, дон Хуан, оно известно, — -небо, мне на горе, внушило ему подойти ближе к нашему дому, а мне к окну, стоя у которого я с наслаждением слушала. Слова песни так согласовались с чувствами моего, тогда еще свободного, сердца; мне и в ум не приходило, что оно, по крови благородное, скоро попадет в кабалу и станет платить налог Амуру. Видно, чтобы терзать меня потом, память моя тогда похитила у слуха и бережно хранит те стихи. Вот они:
О душа! Свобода — верный
Счастья твоего залог;
Берегись, чтобы не смог
Вырвать этот дар безмерный
Купидон, мальчишка скверный.
Он купец дурной породы:
С ним душе — одни расходы,
Не вступай с Амуром в торг!
Посулив тебе восторг,
Он лишит тебя свободы.
Вот, душа, совет прекрасный:
Прячь свободу, чтобы вор
На нее не бросил взор;
Помни, что его соблазны
Лживы и всегда опасны.
Он красив, но с ним игра
Не доводит до добра.
Красота Амура — это
Сеговийская монета:
Медь под видом серебра.
Пусть, душа, твоя свобода
Притаится лишний раз.
Выставлять же напоказ
То, что дарит нам природа, —
Попросту дурная мода.
Сидя у окна, девица
В девушках не засидится.
Ты, душа, в глазах видна,
Точно в окнах; в два окна
Вор скорее заглядится.
Знай, душа, непрочно счастье;
Знай, тебя Амур, пират,
Походя ограбить рад.
Но в твоей покамест власти
Избежать такой напасти.
Разум должно применить!
Он, как Ариадны нить,
Верный путь укажет в мире.
И в невольничьем Алжире
Можно вольность сохранить!
Дивную власть даровало небо музыке! Все, что ни замыслит, ей удается: она усыпляет Аргуса, усмиряет диких зверей, сдвигает камни, прекращает бури, прогоняет злых духов и, если правду говорят древние, сладостной гармонией сфер поддерживает жизнь вселенной, что, вероятно, дало повод философу назвать махину мирозданья «героическим стихом, чьи слоги — живые существа». Меня, по крайней мере, она хоть и не победила сразу, но настроила так, что в несколько дней моя свобода оказалась в плену у того, кто музыкальные инструменты сделал своим оружием.
Неподалеку от святейшего монастыря капуцинов у нашей семьи есть вилла; там стоит небольшой дом, где зимою можно наслаждаться солнцем, а в летнюю пору — цветами; их обильно орошает источник, и сама Флора, глядясь в многоводную реку, причесывает их частым гребнем кротких ветерков, которые так и ластятся к ним. Мы часто туда ездили, то на лодке, то в карете, чтобы, проведя в мирном уголке два-три дня, с большей охотой окунуться затем в суету городской жизни. В один из таких дней, если не ошибаюсь, десятый после того, как я услыхала пенье дона Гарсиа, матушка и брат пошли в упомянутый монастырь, а я осталась дома одна, сославшись на нездоровье, ибо уже начала находить приятность в одиночестве — верная примета любовного недуга. И вот часу в одиннадцатом, когда я, стремясь отвлечься от дум, уже не повиновавшихся моей воле, составляла букет из жасмина и гвоздик, в дом вошли двое мужчин, неся на руках третьего, раненого и в беспамятстве. Положив его прямо на цветы, а его голову мне на колени, один из них сказал:
— Сеньора, просим вас проявить милосердие, свойственное благородным толедским дамам, и помочь этому кабальеро. Велите вашим слугам уложить его в постель, я же тем временем схожу в монастырь за священником, чтобы причастил беднягу, а мой товарищ за цирюльником, чтобы тот, если возможно, спас его жизнь.