Толедские виллы — страница 30 из 62

ых он надеялся потягаться с остроумием и расточительностью своей предшественницы.

Наконец гости решили воздать должное сну, требовавшему своей законной дани, и направились в отведенные им прохладные покои гостеприимной виллы, причем прелестную паломницу увела к себе Нарсиса, — свободная от уз Гименея, она не пожелала упустить случай побыть наедине с гостьей, на которую смотрели с завистью дон Бела и дон Нуньо, два [соперника, охотно откупившие бы эту честь у чужестранки, сумевшей в один вечер достичь того, чего они так давно и безуспешно домогались.

Третья вилла

Взошел на востоке пастух Адмета[86], и с ним встали пораньше на небосклоне праздничной виллы земные солнца, чтобы почтить дона Хуана, устроителя следующей забавы; показалось среди них и солнце чужеземки-паломницы, пусть не самое прекрасное, зато окруженное восхищением, — как все новое, ибо переменчивым склонностям нашим обычно милее иноземное, и не потому, что оно лучше, а потому, что вносит разнообразие. Были приготовлены кареты для дам и лошади для мужчин — и те и другие совершили веселый переезд с виллы маркиза на виллу Нуньесов, хоть и не столь великолепной архитектуры, зато, на мой взгляд, более приятную по местоположению, источникам, садам и теплицам, налетев на которые гости уподобились грабительницам-пчелам, только превращали цветы не в сладкие соты, а в уборы для красавиц. Все разбрелись по затененным виноградом аллеям, и в уплату за утреннюю прогулку было дозволено ветерку — в эту пору радушному и радующему — проказничать в прическах и лобзать щечки, скупые для пылких воздыхателей и щедрые для дерзких зефиров, — даже стихиям известно, как важно подоспеть вовремя. Но вот солнце, уйдя от опеки нянюшки-зари, выпросталось из пурпурных пеленок и, разом перешагнув из детского возраста в отроческий, принялось фехтовать шпагами — не белыми и не черными, но из лучей выкованными, золотыми, дабы никому не вздумалось попрекнуть его за юную дерзость. Тогда толедское общество расположилось под сенью жасминовых кустов, винограда и орешника, которые, шатром накрыв игривый ручей и заслушавшись утешным рокотом струй сквозь зубы белой гальки, открыли свои ювелирные лавки с богатейшей выставкой драгоценностей, то сплетенных в зеленые, золотистые, синие дионисийские гроздья, то собранных самою Флорой в роскошные букеты, охотно приносившие себя в жертву дамам ради удовольствия переместиться с ветвей и стебельков на их голову и грудь.

Итак, все уселись; на почетном месте дон Хуан — председатель мирного сего трибунала, — а по обе стороны от него прекрасная каталонка и наконец-то счастливая Лисида.

— На всех разумно устроенных пирах, — начал дон Хуан, — подаются не только редкие и изысканные блюда, но и такие, чтобы угодить вкусам гостей. Нынче вы — мои гости, и поскольку вы изъявили желание узнать историю благоразумной доньи Дионисии и моих похождений, то я — хотя, боюсь, состряпанное мною блюдо будет испорчено слишком острым желанием сравняться с Нарсисой, а это невозможно, — готов повиноваться вашему выбору, а не своей воле, ибо даже самый роскошный пир станет в тягость, когда ешь без аппетита. Итак, приступаю к рассказу и начну с моего отъезда из этого города, а продолжит, когда подойдет ее черед, наша паломница; чтобы не остаться в долгу за мои услуги, она дала мне слово закончить для вас эту историю. Дело было так.

Мнимые оскорбления и фантастические домыслы, смутившие мой разум, изгнали меня из Толедо, и я ночью, черной во всех смыслах, выехал из города в сопровождении слуги, весельчака по натуре, верного в службе и достаточно смышленого, чтобы я мог поверять ему свои горести и находить в его обществе отраду. Намерением моим было ехать в Неаполь, где, как я слыхал, радушно встречают чужеземных дворян; при этом я твердо решил — и решения держался неизменно — не подавать о себе вестей на родину (пока буду в отлучке), чтобы там не знали, жив я или мертв; мне казалось наилучшей местью захлопнуть дверь перед любопытством моей дамы, как она — по моему убеждению — захлопнула дверь перед благодарностью за год любви, намного перевесившей многие годы обычного знакомства. Горько было мне, что решение это принесет скорбь родителям, — ничем не повинные в моем отчаянии и любившие во мне не только сына, но и единственного наследника славного имени и богатства, они должны будут расплачиваться за грехи той, кому, как я воображал, вовсе безразличны были и я, и мои страдания. Однако, чтобы пресечь их попытки разыскать меня и вернуть, я предпочел обойтись с ними жестоко, лишь бы глаза мои не увидели вновь ту, кого я носил в сердце, — мне думалось, что время, забвение и разлука не преминут оказать свою власть надо мной, как и над другими влюбленными, которым они чудодейственно возвращали свободу. Любовь — Это огонь; когда нет горючего, он гаснет; лишив себя возможности видеть даму, я был убежден, что сумею изгнать ее образ из своего сердца, но, увы, я забыл о существовании горючего совсем особого, в коем огонь, питаясь им, сохраняется годы и века. Итак, я сменил одежду и даже имя, назвавшись доном Хасинто де Карденас; выдавая себя за уроженца Гвадалахары, я прибыл в этот город, когда звезды уже начали усеивать золотыми родинками мирный лик ночи.

Каррильо — так зовут моего слугу — поехал вперед, чтобы занять комнату в гостинице. Была она невдалеке от храма святого Иакова, и Каррильо, насыпав овса своей лошади и даже не сняв шпор, вышел ждать меня к воротам «Рычащего мавра», как их называют. Я уже сказал, что шутник и насмешник он первостатейный, а тут как раз попалась ему навстречу у этих ворот процессия с покойником ткачом, изготовлявшим головные уборы, — ими, говорят, славятся те места. Сопровождали бывшего ткача шесть или восемь причетников, распевавших псалмы, четыре монаха, несколько друзей, и Замыкали шествие два брата покойного, тащившие два огромных капюшона. Когда процессия подошла к воротам, Каррильо закричал:

— Эй, вы, опустите носилки! Остановитесь, люди добрые!

Те повиновались больше от неожиданности, чем от страха — бояться-то было нечего, — и священник, шедший во главе, спросил:

— Чего тебе надобно, братец?

— Мне надо знать, кем был покойник, — заявил мой слуга.

— Так неужто, если для тебя это важно, — отвечал священник, — ты не мог спросить на ходу, не задерживая нас?

— На ходу или на бегу, — возразил Каррильо, — а ваши милости должны остановиться и ответить на мой вопрос — вы и не подозреваете, как это важно.

Назойливый малый был одет довольно изрядно. Его настойчивость, громкий голос, самоуверенный вид произвели действие — все остановились, и кто-то из причта сказал:

— Покойник был ткачом. Имя его Хуан де Паракуэльос. Скончался он в четыре дня от болезни мочевого пузыря. У него осталась молодая вдова, почти без средств, по имени Мария де ла О. с тремя детьми, старшему из которых всего шесть лет. Двое, сопровождающие покойника, — это его братья. Так что же важного мы можем узнать из ваших докучных вопросов?

— Пошли! — сказал тощий, как скелет, скопец, одетый поверх короткого черного плаща в залатанную пелерину, которая доходила ему до пояса; в то время и много лет до того, он был ризничим прихода святого Юлиана, куда несли хоронить ткача.

— Остановитесь, говорю вам! — крикнул шутник-слуга. — О усопший ткач! Силой и властью чудодейственных сих слов приказываю тебе восстать живым и здоровым и вернуться к изготовлению хитро тканных колпаков.

Слыша таинственное заклинание, все поразились — носилки были поставлены наземь, на крик сбежались жители и Этого околотка и Гончарного, множество женщин, детей.

— Второй раз приказываю, тебе, — возгласил Каррильо, — о упрямый покойник, восстать живым и здоровым и пойти заканчивать начатую штуку полотна!

Изумленная толпа не знала, что подумать, — не то безумный, не то и впрямь кудесник этот человек, посмевший на глазах у всего честного народа дерзнуть на такое необычное дело; за святого, правда, его никто не принял — ни одежда, ни лицо не подходили. Все стояли вокруг и ждали затаив дыхание, боясь моргнуть, не отводя глаз от макабрического зрелища, и тут Каррильо воскликнул еще громче, нежели прежде:

— В третий раз настоятельно и бесповоротно приказываю тебе, умерший ткач, восстать живым и здоровым и взяться за челнок — кормильца своей семьи!

Но непослушный труп не поднялся, и шутник сказал:

— Ступайте же вперед, ваши милости, идите на кладбище. Клянусь богом, в точности такая же неудача постигла меня, когда я дважды пытался воскресить покойников — в Толедо и в Оканье, — ни один не захотел воскреснуть! Прошу прощенья, что задержал вас!

Выпалив это единым духом, он пустился наутек в сторону садов монастыря Милости — ворота там были как раз отперты; часть толпы погналась за ним, рассвирепев и пылая желанием уплатить горе-колдуну палочными ударами за издевку. Преступник был, однако, резвее оленя, догнать его не удалось. Он забежал в монастырь, братья с тревогой стали спрашивать, не убил ли он человека.

— Напротив, — отвечал он, — я хотел воскресить мертвого, которого несли хоронить! Но, видно, жена у него ведьма, и он предпочел быть в компании черепов, чем бить черепки в драках с женой. Три раза кричал я ему так громко, что проснулись бы немцы в корчме[87], а он не захотел воскреснуть. Вот будь он клятвопреступником[88], он бы небось с первого разу вскочил на ноги!

Монахи заперли ворота, Каррильо рассказал им все по порядку, его наградили веселым хохотом, а затем провели задами к реке, и он, под покровом ночи, пустился вплавь. Вернулся он в гостиницу, когда я уже был там; разыскивая Каррильо, я встретил слугу из гостиницы, водившего на водопой мула, и все от него узнал. Смеясь, рассказал он, как Каррильо одурачил траурную процессию, — я бы и сам посмеялся, кабы не мои печали. Я велел задать корму моему жеребцу и приготовить ужин. Стол тотчас накрыли, еда пришлась как нельзя более кстати моему Каррильо, который явился весь мокрый от воды и от пота, достаточно наказанный усталостью за свою проделку. Я строго выбранил его в присутствии хозяина гостиницы, сказал, что такие шутки совсем не к месту, когда я, его господин, в горести, и что ежели он намерен и далее так поступать, пусть убирается прочь, откуда пришел. Каррильо поклялся исправиться, поужинал, мы легли и за два часа до рассвета поднялись, чтобы продолжить путь. Направился я в Валенсию, а не в Сарагосу, как собирался прежде, — эта дорога показалась мне менее оживленной, а значит, более удобной для меня, не желавшего быть узнанным земляками. Не стану рассказывать обо всех смешных сценках и забавных случаях, какие были у нас с трактирщиками и проезжими из-за озорного нрава моего слуги, — иногда я смеялся, иногда сердился, однако ни просьбами, ни угрозами нельзя было унять его склонности к насмешкам, тут он не упускал ни малейшего повода. Что ж, такова его природа — я малого любил от души, да и шутки его были не злобные. Служил он мне преданно и усердно, без него я не мог обойтись, вот и приходилось в виде расплаты за услуги терпеть его проказы.