Толедские виллы — страница 48 из 62

Ярче солнечного света.

Бездну моего мученья

Если сможете, измерьте!

Не блаженства жажду ныне,

А возмездья или смерти!

В безумном негодовании произнеся это, дон Далмао высвободился из державших его рук и побежал прочь из селения. Целая толпа пустилась в погоню, но настигнуть его не смогли — он углубился в самую чащу лесов, окружавших те места, и крестьяне отстали, содрогаясь от его воплей и сострадая безумцу. Клеменсия, наверно, уже жалела, что стала причиной такой беды, — знай она раньше о том, что дон Далмао не брат мне, а муж, она могла бы направить свои козни по другому пути! Одно утешало ее — теперь она могла быть уверена, что я удалюсь из селения: ведь если я люблю дона Далмао так, как о том говорили мои поступки, и если он в селение не вернется, то я, конечно, последую за ним. Дон Леонардо, поначалу взбешенный, что на него напал лучший его друг, теперь, выслушав признание дона Далмао, загорелся ревностью и поспешил ко мне. Я сидела в соседней горнице, обливаясь слезами, столь же удрученная своим горем, сколь была в нем неповинна. Пришла и Клеменсия, а за нею все очевидцы происшествия. Все они слышали, как дон Леонардо мне сказал:

— Не знаю, что и думать о словах Мирено! То ли это истина, которую выдало его отчаянье, то ли безумные бредни, порожденные прискорбным смятением, расстроившим его ум? Против первого и в вашу пользу говорит уважение, которое вы снискали у всех, и прежде всего у меня, своим благородством и разумом, не уступающим красоте: нет, не могу я поверить, чтобы благородство сочеталось с лицемерием и обманывало неопытных юношей, вроде меня, ни чтобы разум мог, не предвидя неизбежных препятствий, подвергать такой опасности любимого человека. Против второго же говорит то, что хотя брат ваш или супруг по речам и безумным поступкам очень похож на помешанного, однако обиды свои и события прошлого описал так связно и правдоподобно, что я чувствую в них больше истины, чем мне хотелось бы. Если он не ваш брат, я буду всю жизнь в обиде на вас и никогда вам не прощу, что преступными измышлениями вы заставили меня оскорбить человека, после моих родителей занимающего первое место в моем сердце. Возможно ли, Дионисия или Линарда — уж не знаю, как и назвать вас! — чтобы под наружностью добродетельной и благонравной таилась гнусная ложь и чтобы красота телесная, дарованная вам Натурой, оскорбляла духовную, навязывая ей другого властелина, когда она уже соединена узами любовного таинства с человеком, вполне сего достойным? Сумеет ли ваш тонкий ум найти оправдание, объяснение нежным взорам, двусмысленным поступкам, запискам, начертанным вашей рукой, подаркам, переданным через мою кузину, — всем этим локонам, лентам и цветам? И наконец, если вы ухитритесь дать отвод этим свидетелям, где вы найдете таких, что отвергли бы наш уговор в эту ночь, когда вы стояли у окна, а я на улице, и все было близко к осуществлению — чему свидетельница хотя бы эта дверь, отпертая вашим коварством, заманившая мою любовь и пострадавшая от рук вашего господина? Не знаю, как вам Это удастся, разве убедите меня, что Мирено безумен, что он ваш брат и что слова его — бред. Дай-то бог, ибо его безумие, может быть, еще излечит медицина, но безумие моей ревности или вашей неблагодарности не излечит ничто!

В страстном волнении он говорил бы еще долго, однако тут уж я вышла из себя, услыхав, что меня обвиняют в том, что мне и не снилось. Обезумев почти так же, как мой муж, я перебила влюбленного юношу:

— Довольно, сеньор дон Леонардо, перестаньте громоздить нелепости, если не хотите, чтобы я, покончив со своей жизнью, избавилась от всех этих горестей, ее преследующих! Чья завистливая злоба или адские чары помрачили свет разума вашего, всегда такого ясного? Когда же это я позволила себе хоть тенью мысли оскорбить верность моему супругу, ради которой странствую по диким краям, чуждым моему званию и склонностям, да еще таящим угрозу для моего доброго имени? Знаки внимания и ласки, вполне дозволенные для кузины, вы приписываете мне? Записки, что я, помогая исполнению ее надежд и мечтаний, писала вам по ее просьбе и с ее ведома — ибо полагала, что она для вас хорошая пара, и сожалела, что вы как будто поссорились, — эти записки вы вменяете в вину мне? Можете ли вы похвалиться хоть одной вещицей, что не исходит от нее? Есть ли у вас локоны, украшавшие не ее голову, ленты, перевивавшие не ее волосы, цветы, сулившие какой-нибудь иной плод, кроме брака с нею? Вы лжете, дон Леонардо, лжете! И лгут ваши догадки, порочащие чистоту моих помыслов! Вот сама Клеменсия, хранительница или, вернее, владелица ваших писем, стихов и портрета. И если она вас обманула — хотя наша дружба подвергает это сомнению, — отомстите коварной, отомстите и за меня, ибо я ухожу, чтобы догнать свою душу, унесенную супругом, и вернуть доверие, которое потеряла у вас и у него; забравшись вслед за ним в лесные дебри, я либо открою ему глаза, либо брошусь в пропасть и кровью своей распишусь в незапятнанной чистоте моей любви!

Я уже хотела привести свои слова в исполнение. Но стоявшие вокруг люди, видя, что я полна решимости и отчаяния, что дон Леонардо остолбенел от изумления, а Клеменсия смущена, увели их из комнаты и заперли меня одну. Я билась и кричала, потом со мною случился обморок; сколько он продолжался, не знаю, привели меня в сознание на другой день — об этом позаботился уже дон Гильен, поторопившийся с приездом, так как дон Далмао напугал его вестью о болезни, якобы угрожавшей моей жизни. Остаток же той безумной ночи прошел в объяснениях дона Леонардо с его кузиной-притворщицей, которая оправдывала себя обычной отговоркой — «кто провинится по любви, прощения достоин», — в сетованиях на ее коварство и в обращении юноши к любви более чистой; ныне чувство его очистилось от тайных вожделений и улеглась ревность, имевшая столь мало оснований. Так доблестное решение помогает человеку благородному одержать победу над самим собою; очищая страсть, освобождает ее от уз любострастия и придает ей новую силу любви платонической, которую в своих «Триумфах»[121] воспел Петрарка.

Как я уже сказала, утром приехал его отец и, когда узнал о всех происшествиях, сурово отчитал обоих; дон Леонардо ходил мрачнее тучи, Клеменсия горько каялась. Зашел дон Гильен и ко мне и, утешая, сказал, что супруг мой жив-здоров и находится в его замке. На самом же деле, когда послали людей его искать, те нашли только его деревенское платье, висевшее на высокой пальме; подножьем той пальме служил крутой утес, по которому плоды ее, отделившиеся от золотых гроздьев, скатывались прямо в море, и оно, благодарное, ластилось к ней, лобызая ее корни. Обнаружили также, что на коре ствола написана следующая эпиграмма, или, если угодно, сонет:

Прохожий, в изумленье видишь ты

Одежды, что с моей свисают кроны.

Мой благодетель, мною оскорбленный,

Оставил их — и горше нету мзды.

Поддавшись обольщению мечты,

Взрастил, взлелеял пальму он, влюбленный,

И не гадал, не ведал, ослепленный,

Что не ему достанутся плоды.

Как он гнетет меня, злосчастный дар, _

Напоминая то, что было прежде;

Как заставляет он меня стыдиться!

О, если бы, перенеся удар,

Могла душа, как тело от одежды,

От боли и любви освободиться!

Все, кто читал эти жалобные стихи и видел одежду на ветвях, были уверены, что ее владелец бросился со скалы в море; его стали усердно искать у берегов, выходили далеко в море на рыбацких баркасах и кружили там, огибая мыс, однако все было тщетно, сколько ни прощупывали дно острогами и шестами, — пришлось вернуться лишь с печальными трофеями, свидетелями трагедии. Сообщить мне страшную весть не решились, опасаясь ухудшить мое и без того тяжкое состояние. Однако осторожный дон Гильен, узнав обо всем, поступил мудро и предусмотрительно: он постарался меня успокоить, пообещав сделать то, что сам почитал невозможным, — привезти ко мне на другой день моего супруга, смирившегося, успокоенного и желающего якобы просить у меня прощения; если же дон Далмао не явится вовремя, сказал он, то чтобы я не тревожилась — видно, он занемог от всех этих событий и огорчений — и чтобы даже не думала в таком состоянии идти его навещать; лучше, мол, погодить, пока оба мы поправимся и сможем с весельем отпраздновать радостную встречу двух любящих после минувшей бури ревности. Он умолял меня открыть всю правду о нашем прошлом, я повиновалась благодетелю и рассказала историю нашей любви, сообщила наши имена, звание и откуда мы родом. Повесть моя переполнила его сердце жалостью, но виду он не подал, чтобы меня не встревожить снова, и, изрядно сердитый на сына, отправил его в Ористан, а Клеменсию, виновницу стольких бед, увез в свой замок.

Наступил наконец столь желанный для меня «другой день», который, как я полагала, должен был принести примирение с любимым и забвение обид. Однако дон Гильен явился один, и меня охватил страх — предчувствие новых гонений фортуны. Я спросила, где мой супруг, и, не дожидаясь ответа, сказала:

— Мой супруг либо мертв, либо на краю гибели — никакое иное препятствие не могло бы ему помешать встретиться со мною!

— Успокойтесь, сеньора! — отвечал почтенный кабальеро. — Все вы, влюбленные, склонны пророчить беду. Я принес вести куда веселей, чем ваши предсказания. Дон Далмао получил письма от дона Хасинто де Карденас, вашего любимого и уважаемого благодетеля, — как он узнал, что вы здесь, ума не приложу! — который сообщает, что через два дня прибудет в Кальяри. Там его должен ждать родственник — Здешний кабальеро, он же податель писем. Посудите аде, следовало ли вашему мужу исполнить долг вежливости и благодарности, призвав вас к терпению, и заслужил ли дон Хасинто, чтобы вы подождали еще дня два-три?

В подтверждение своих слов он велел показать мне платье, найденное на ветвях пальмы, и сказал, что дон Далмао, желая встретить дона Хасинто в одежде, подобающей его званию, снял свою крестьянскую и надел богатый костюм дона Леонардо.