[18]. В письме к У. Х. Одену в 1955 году Толкин рассказывал: «Все равно что найти винный погреб, доверху наполненный бутылками потрясающего вина, причем такого букета и сорта, какого ты в жизни не пробовал». Со временем Толкин заимствовал из этой грамматики музыку и структуру финского языка для своего языкотворчества.
Но сперва он принялся перелагать один из фрагментов «Калевалы» стихами и прозой в манере Уильяма Морриса. Это была «История Куллерво» – сюжет о юноше, бежавшем из рабства. Остается лишь удивляться, что подобный сюжет захватил воображение ревностного католика: Куллерво по неведению соблазняет собственную сестру, та убивает себя, тогда и он кончает с собой. Притягательность истории, с вероятностью, отчасти заключалась в смешении бунтарского героизма, юношеской влюбленности и отчаяния; в конце концов, Толкин все еще остро переживал вынужденную разлуку с Эдит Брэтт. Смерть родителей Куллерво, вероятно, тоже вызвала отклик в его душе. Однако ж наиболее притягательным были звучание финских имен, архаичная простота и атмосфера Севера.
Если бы Толкин жаждал всего-навсего пессимистичного пафоса, за ним далеко ходить не надо было: хватило бы и той английской литературы, которой жадно зачитывались его сверстники. Последние четыре года перед Великой войной были, по словам Дж. Б. Пристли, «стремительны, и лихорадочны, и до странности безысходны». Образы обреченной юности в стихотворениях А. Э. Хаусмена из сборника «Шропширский парень» (1896) пользовалась огромной популярностью:
Одним из поклонников Хаусмена был Руперт Брук, первая литературная знаменитость Великой войны: он писал, что, если погибнет «в неком уголке на чужбине», уголок этот «станет навеки Англией»[20]. Поэзия Дж. Б. Смита отчасти окрашена той же безысходностью.
Толкин, рано лишившийся родителей, уже изведал скорбь утраты. То же можно сказать и о некоторых его друзьях: мать Роба Гилсона умерла в 1907 году, а отец Смита скончался еще до того, как юный любитель истории поступил в Оксфорд. Но в конце первых университетских каникул Толкину был вновь наглядно преподан жестокий урок: человек не вечен, его удел смертность.
Еще в октябре 1911 года Роб Гилсон прислал из школы короля Эдуарда письмо, в котором сокрушался, что «уход некоторых небожителей словно бы лишил оставшихся света в окошке». Нет, никто не умер; Гилсон всего лишь имел в виду, что по Толкину очень скучают, равно как и по У. Х. Пейтону, и по их остроумному приятелю Тминному Кексику Барнзли: оба к тому моменту уже учились в Кембридже. «Увы добрым старым дням, – сетовал Гилсон, – кто знает, суждено ли Ч. клубу собраться снова?» На самом-то деле оставшиеся в Бирмингеме члены клуба продолжали встречаться «в старом святилище» в универсаме «Бэрроу» и хозяйничали в библиотечном кабинете. Теперь в «клику» входили также Сидни Бэрроуклоф и «Малыш», младший брат Пейтона Ральф. В ходе шуточной школьной забастовки друзья требовали, чтобы все штрафы за просроченные книги шли на оплату чая, кексов и удобных стульев для себя, любимых. Школьная «Хроника» сурово увещевала Гилсона, сменившего Толкина на посту библиотекаря, «сделать так, чтобы библиотека… приобрела менее показушный характер». Но клуб с лукавой демонстративностью культивировал конспиративную атмосферу. Издателями «Хроники» и авторами этого увещевания были не кто иные, как Уайзмен и Гилсон. Именно в этом номере несколько старост и бывших учеников были отмечены как «ЧК, БО и т. д.» – почти для всей школы эта аббревиатура представляла неразрешимую загадку.
Вернувшись в Бирмингем на Рождество, Толкин принял участие в ежегодных дебатах выпускников, а вечером зимнего солнцестояния сыграл безграмотную миссис Малапроп в экстравагантной постановке «Соперников» Шеридана, подготовленной Робом, – вместе с Кристофером Уайзменом, Тминным Кексиком и Дж. Б. Смитом, который ныне стал полноправным членом ЧКБО.
На самом-то деле Смит занял опустевшую нишу, оставленную Винсентом Траутом – осенью тот серьезно заболел. Теперь Траут уехал в Корнуолл, подальше от загрязненной атмосферы города, в надежде восстановить силы. Этого не произошло. В следующем, 1912 году, в первый день оксфордского триместра, Уайзмен написал Толкину: «Бедный старина Винсент скончался вчера (в субботу) в пять утра. Миссис Траут приехала в Корнуолл в понедельник и уже решила было, что он идет на поправку, но в пятницу вечером ему резко сделалось хуже, а утром его не стало. Я полагаю, от школы пришлют венок, но я попытаюсь организовать еще один отдельно от ЧКБО». И добавлял: «Я совершенно пал духом… в этом письме никакого ЧКБОшества не жди». Толкин хотел приехать на похороны, но не успевал добраться до Корнуолла вовремя.
Траут влиял на друзей ненавязчиво, исподволь, но глубоко. Жесткий и цепкий на регбийном поле, в общении с посторонними он нервничал, замыкался в себе и неторопливо обдумывал каждое слово, в то время как остальные вокруг увлеченно перебрасывались остротами. Но он воплощал в себе многие лучшие качества ЧКБО – не дурашливый юмор, но честолюбивый творческий индивидуализм. Ведь в моменты серьезности основные участники этого кружка чувствовали, что они – сила, с которой придется считаться; не узкий круг снобов из частной школы, а республика ярких индивидуальностей, способных на настоящие великие свершения в большом мире. Творческий потенциал Винсента находил выражение в поэзии, и после его смерти школьная «Хроника» отмечала: «Некоторые его стихотворения демонстрируют большую глубину чувства и превосходное владение языком». Траут вдохновлялся богатейшим наследием поэтов-романтиков и многому у них учился. Но вкусы его были более эклектичны, нежели у его друзей; красота скульптуры, живописи и музыки находила глубокий отклик в его душе. В школьном некрологе он был назван «истинным художником», и если бы он выжил, то не остался бы незамеченным[21]. Позже, в самый разгар кризиса, которого Траут и вообразить себе не мог, друзья вдохновлялись его именем.
Примерно в то самое время, на которое приходится болезнь и смерть Траута, Толкин начал серию из двадцати или около того необычных символистских рисунков, которые сам назвал «Ичествами» [Ishnesses], поскольку они иллюстрировали настроения или состояния. Ему всегда нравилось рисовать пейзажи и средневековые здания, но, вероятно, такая образность сейчас для его целей не подходила. Для Толкина это был изменчивый, темный, исполненный размышлений период: юноша оказался отрезан от школы и друзей, отец Фрэнсис запретил ему общение с Эдит. Он вступил во взрослую жизнь; его чувства по этому поводу, вероятно, можно представить себе, оценив контраст между жизнерадостным «Додесятичеством» с его двумя деревьями и недовольным «Взросличеством» с фигурой слепого ученого, бородатого, под стать маститым оксфордским профессорам. Более оптимистично, как ни странно, смотрелся схематичный человечек, беспечно шагающий с «Края света» в клубящуюся небесную бездну. Куда более зловеще выглядят подсвеченные факелами картины обряда посвящения, «До» и «После»: сперва – приближение к загадочному порогу, а затем – движение сомнамбулической фигуры между рядами факелов по другую сторону двери. Ощущение жуткого преображения передано с удивительной силой. Столь же очевидно, что здесь мы имеем дело с богатой провидческой фантазией, которая еще не обрела всей полноты выражения, поскольку не нашла для этого подходящего средства.
Год спустя Толкин достиг важнейшего поворотного момента и в личной, и в академической жизни. Жизнь до 1913 года была лишь вступлением. Он был несчастлив в любви; ему постепенно становилось все более ясно, что, изучая классические дисциплины в Оксфорде, он заходит в тупик. И тут все разом изменилось. 3 января 1913 года ему исполнился 21 год, и опекунство отца Фрэнсиса Моргана подошло к концу. Толкин немедленно написал Эдит Брэтт, которая к тому времени успела начать новую жизнь в Челтнеме. За три года разлуки надежды ее угасли, и она заключила помолвку с другим. Однако еще до конца недели Толкин примчался к девушке и уговорил-таки выйти за него.
В течение предшествующего года Толкин изрядно запустил учебу. Его наставником по классическим дисциплинам был Льюис Фарнелл[22]. Энергичный жилистый очкарик с вытянутым лицом, этот педантичный ученый не так давно закончил пятитомный труд, посвященный древнегреческим культам. Двадцатью годами раньше, когда Греция еще оставалась далекой, практически не освоенной путешественниками страной, юный Фарнелл, искатель приключений, объездил и обошел пешком многие разбойничьи края, разыскивая какое-нибудь полузабытое святилище; он же увлеченно фотографировал пороги в верховьях Дуная в Германии. Теперь его археологический пыл подпитывали открытие легендарной Трои и раскопки Кносса, в ходе которых всякий год открывались все новые тайны гомеровской цивилизации и нерасшифрованные надписи, столь соблазнительные для лингвистов. Но ни Фарнелл, ни Софокл с Эсхилом у Толкина энтузиазма не вызывали. Его время и энергия были отданы главным образом внеучебным занятиям. Он общался с друзьями по колледжу, выступал в дебатах, проходил подготовку в составе своего кавалерийского эскадрона и жадно изучал «Грамматику финского языка» за авторством Элиота. «Никто в толк не мог взять, – вспоминал он впоследствии, – почему мои сочинения о греческой драме делались все хуже и хуже».
Единственной возможностью следовать зову сердца для него был спецкурс: он-то и дал ему шанс изучать сравнительную филологию. Толкин понимал: в таком случае его преподавателем станет Джозеф Райт, чей учебник готского языка для начинающих так вдохновлял его в школьные годы. «Старина Джо», гигант среди филологов, начинал как фабричный рабочий, а впоследствии составил монументальный «Словарь английских диалектов». Именно он досконально преподал Толкину основы греческой и латинской филологии. Но в общем и целом Толкин так и не взялся за классические дисциплины всерьез: что, в придачу к драматическому воссоединению с Эдит, отрицательно сказалось на результатах университетских экзаменов середины курса, «онор модерейшнз». Кэри Гилсон надеялся, что его бывший ученик получит оценку первого класса, но Толкин с трудом сдал на второй – от унизительного третьего класса его спасла только превосходная работа по греческой филологии. По счастью, Фарнелл был человеком широких взглядов, сам питал любовь к германистике и благосклонно относился к той области филологических исследований, что действительно интересовала Толкина. Фарнелл предложил Толкину перейти на английский курс и негласно договорился, чтобы юноше удалось сохранить стипендию в 60 фунтов, которая предназначалась для оплаты курса классической филологии. Наконец-то Толкин очутился в своей стихии и смог изучать языки и литературу, которые давно уже будоражили его воображение.