– Да, Тони, ты сам во всем виноват, и нечего капризничать. Мы договорились было играть до шести, но мне шла невероятная карта, ты представить себе не можешь какая, и они все трое начали протестовать: это, мол, безобразие, и я, мол, вечно ускользаю самым подлейшим образом в самый ответственный момент, – словом, так на меня навалились, что пришлось мне согласиться играть до девяти, только твой звонок все испортил – эти двое совсем обезумели…
– Бистра и Жорж.
– Конечно. Пошли грубые намеки, тебе ведь знаком их репертуар, и даже кончилась игра; они продолжали играть у меня на нервах, ну а потом у меня лопнуло терпение, и я сказала, не пора ли вам уходить, а Бистра: как же уходить в такой дождь, хотя он моросил чуть-чуть, и только после твоего второго звонка до них наконец дошло, что ты не придешь, и они стали Собираться.
– Все вылакали?
– У меня все вылакать невозможно, – не без гордости заявляет она.
– Тогда принеси чего-нибудь, вместо того чтобы показывать мне эротические картинки.
– Они на тебя действуют? – наивно спрашивает Беба и идет к бару, старательно демонстрируя, как прекрасно обрисовывает ее туника.
– Водка у тебя есть? – кричу я вслед.
– Может, хочешь виски?
– Нет, стопку водки. В память одного покойного друга.
– Пожалуйста, не говори мне о покойниках! – предупреждает Беба. Но, когда возвращается с подносом, все-таки спрашивает: – А кто он был, твой друг?
– Да то же, что и я. Но в двух отношениях совсем на меня не был похож: дока по части идей и абсолютный ноль в сердечных делах. Он мог бы целый день созерцать твой балкон, но так и не пришел бы ни к какому конкретному решению.
– Значит, он был…
– Вовсе не значит, – перебил я. – Просто одни интересы забивали в нем другие – так они были сильны.
– Вы, образованные, все немножечко того… – Беба крутит у виска пальцем. Пальцы у нее красивые – белые, с розовым маникюром. – Был у меня один такой… знакомый… Кроссвордами на жизнь себе зарабатывал. Ну так вот, он признавался, что, когда он их придумывает, в голове у него все время вертятся неприличные слова, негодные, конечно, для кроссвордов. А когда у нас с ним доходило до постели, было полное впечатление, что он в это время занят составлением очередного кроссворда и не в состоянии подумать о чем-то другом.
– Сложная ты натура. – Я потрясенно качаю головой. – Попробуй тебе угоди. Даже магистр тебе не угодил, что уж говорить обо мне или о Жорже, верно?
– Жорж – опасный тип, – отвечает она.
– В каком смысле?
– Жорж – опасный тип, – повторяет Беба, не обращая внимания на мои подначивания. – Он то и дело сует голову в петлю.
– Как же иначе пристраивать чеки?
– Чеки – ерунда. У него дела посерьезнее: валюта, золото, драгоценности…
– Значит, дельный партнер?
– Дельное харакири. Если провалится, то и меня за собой потянет.
– Ну и хитрец…
– Он дурак. Только дурак закручивает дело со столькими комбинаторами одновременно. Ведь первый же, кого накроют, выдаст его.
– Зачем-то ему это надо.
– Может, и так. Только все равно он глуп ужасно.
Моя собеседница замолкает, потому что меня планы Жоржа нисколько не интересуют. Мы выпиваем еще по одной, и тут Беба спохватывается:
– Ты голоден?
– Нет, но составлю тебе компанию.
– Тогда пошли на кухню.
Очутившись в помещении, сияющем кафелем и пластиком и оснащенном всевозможными техническими новинками, я замечаю почтительно:
– Тебе бы надо принимать здесь гостей, которых ты хотела бы потрясти.
– Сюда я никого не пускаю. Ты – исключение. Что поделаешь, если ты все еще у меня на счету.
У Бебы я прохлаждаюсь до середины следующего дня. И чтобы она не подумала, будто я начисто лишен рыцарских достоинств, веду ее в «Софию», где мы обедаем под звуки пианино, которого никто не слушает. Едва допив кофе, моя дама вдруг говорит, взглянув на свои миниатюрные часики:
– Мне надо идти.
Не стоит спрашивать куда: Беба прекрасна именно тем, что всегда поглощена только собой и никому собой не досаждает. Проводив ее по адресу очередного покера, я иду домой – у меня сегодня выходной день.
Снова установилась хорошая погода, и небо такое синее, какое бывает только в пору самой ранней осени. Очутившись на бульваре, я внезапно вспоминаю о незнакомке, которая осталась у меня в квартире. Я даже не знаю, как ее зовут. Неужели она до сих пор там? Нет, надо будет установить ей какой-то срок и пускай сматывается, решаю я и сворачиваю в парк.
Неторопливо шагая по аллеям, где взад-вперед бегает ребятня, – я вдруг снова вспоминаю своего покойного друга. Мы с ним часто бродили по этим аллеям – не ради того, чтобы уменьшить объем живота, как это делает Несторов, и не для того, чтоб подышать по системе йогов, а чтобы без помех обдумать детали очередного сценария.
Петко по обыкновению называл меня «браток», но он не смотрел на меня свысока, просто он был старше меня года на три, на четыре, а что касается способности смотреть свысока, то тут мы с ним оказались два сапога пара – оба вымахали по метру восьмидесяти.
У него была атлетическая фигура, точнее, могла бы быть, если бы в каждом его движении не проглядывал некий сомнамбулизм, если бы его походка и жесты не были такими расслабленно-машинальными, словно действовало одно лишь тело, а дух витал где-то далеко.
Смуглое мужественное лицо его казалось мрачным, он всегда был серьезен, но, может быть, такое впечатление могли создавать и темные очки, которые он редко снимал – наверное, из соображений такта: говоря с ним, вы бы никогда не заметили, что он думает о чем-то своем.
Одевался он, как позволяло разнообразие его гардероба, состоявшего из пары техас, костюма – темного, в какую-то темно-красную искру – и темной рубашки.
– Ты всегда носишь темные рубашки, – однажды заметил я.
– А кто мне будет стирать?
Это, конечно, было сказано ради кокетства – Петко всегда был удивительно опрятен, хотя в вопросах быта оставался непритязательным, а к материальным благам относился с полным безразличием. Когда мы вместе выходили из редакции, он не интересовался, куда мы пойдем, в какой компании будем проводить время, что будем есть и будем ли есть вообще.
Мрачноватый облик Петко позволял предположить, что у него черные глаза. Я впервые вгляделся в них, когда мы сидели в кабаке и он снял очки, – темный, странно-сосредоточенный, даже одержимый взгляд, проникающий в вас не для исследования вашей души, а для того, чтобы, пронзив вас, устремиться дальше, куда-то в бесконечность.
Я вовсе не хочу сказать, что это был какой-то загадочный человек или человек не от мира сего. Держался он вполне нормально, порой несколько бесцеремонно, был в меру замкнут, если же начинал болтать, что с ним тоже случалось, то болтал непроизвольно и непринужденно, а ведь это не свойственно людям, старающимся казаться загадочными.
Его болтовня приобретала порой характер откровения – и тогда казалось, что ты созерцаешь какие-то темные воды (и не можешь постичь, как они глубоки) или какой-то созидающий хаос (не будучи в состоянии понять, что из него сотворится). Было в этом человеке нечто особенное.
Однажды он вдруг бросил с присущим ему мрачным видом:
– Это действительно смешно!
Фраза, сама по себе банальная, напомнила мне о том, что я никогда не видел его смеющимся или хотя бы улыбающимся. А если человеку не свойственно даже улыбаться, значит, у него не все в порядке. Я по себе это знаю.
Свое «Это действительно смешно!» он обронил по поводу того, в чем испокон веку видят отнюдь не смешное, а, наоборот, высокое, прекрасное, романтичное, – по поводу любви… Но чтобы все было ясно, придется рассказать сначала о той поре, когда я волочился за одной студенткой, которую звали Катей, а поскольку у Кати была неразлучная подруга Елена, тоже студентка, мне приходилось провожать и ту и другую, что, к счастью, случалось не каждый день.
Елена была намного привлекательнее Кати и, вполне естественно, постепенно вытеснила ее в моей душе (напомню только, что среди любимиц Афродиты Катя не фигурировала, тогда как Елена была у капризной богини любви одной из первых фавориток). Но в то время, о котором идет речь, героиня «Илиады» только раздражала меня, а я по наивности не догадывался, что, если женщина тебя раздражает, надо держать с нею ухо востро. Раздражала она меня главным образом своими ультрамодными радикальными взглядами – она была медичка и, уж конечно, внушила себе, что все явления действительности надо рассматривать прежде всего с биологической точки зрения.
Наверное, Елена слышала от Кати о моей дружбе с Петко, а потом увидела меня как-то в компании с ним и начала ко мне приставать: «Когда же ты познакомишь меня со своим Петко?», так что однажды вечером пришлось мне устроить в «Русском клубе» небольшую пирушку после довольно долгой предварительной подготовки, поскольку Петко подобные сборища нисколько не привлекали.
– Имей в виду, Елена положила на тебя глаз, – предупредил я все-таки моего приятеля.
– Ничего страшного, – небрежно ответил Петко. – Она ведь меня не знает.
– Какое это имеет значение?
– Решающее, браток. Знай она меня, не было бы никаких шансов ее разочаровать.
Ужин начался довольно скованно, как это бывает, когда встречаются незнакомые люди, но очень скоро водка и болтовня Елены создали некоторую видимость оживления: не то, глядя на пас, таких молчаливых и отчужденных, окружающие вполне могли бы подумать, что мы собрались для раздела наследства.
То ли желая блеснуть эрудицией, то ли просто пытаясь вовлечь в разговор моего друга, Елена перескакивала с последних театральных премьер на последние фильмы, а потом на открытия в области генетики и даже на проблемы сексуальной революции, полагая, вероятно, что раз мы находимся в «Русском клубе», то и беседа наша должна быть такой же пестрой, как поданный нам салат.
Однако Петко не клевал на ее удочку. Клевал он главным образом маринованные грибочки со своей тарелки, время от времени лениво накалывая их на вилку, чтобы не пить без закуски. И только когда Елена, разгорячившись, неосторожно упомянула имя Кафки, мой приятель вопрошающе обратил на нее свои темные очки.