Думаю, что именно этой своей непринужденностью он и Лизу охмурил. Взаимопритяжение родственных душ. Должно быть, уже в первом разговоре сказал ей что-нибудь вроде: просто грех прятать под одеждой такие прелести, после чего с той же непринужденностью принялся ее распаковывать. А возможно, он выразился более удачно – в неотесанности его упрекнуть трудно. Ему, скорее, по душе научная терминология, ведь он – дитя научно-технической революции. Пустился в рассуждения о демифологизации секса и о том, что в современном обществе секс наконец-то занял естественное свое место в ряду прочих повседневных дел, где-то между чисткой зубов и шнуровкой ботинок. И эта гусыня, желая показать, что она тоже идет в ногу со временем, благосклонно уступила ему себя во временное пользование. Тем более мужчина он хоть куда. Не атлет, однако все у него в норме, а уж открытый взгляд карих глаз, приятное лицо и особенно эта непринужденность…
Впрочем, все это догадки. И скорее всего беспочвенные. Я почти убежден, что Лиза пока держит его на расстоянии. Она, должно быть, усекла, что он малость расчетлив. А стоит расчетливому позволить кое-что ради прекрасных глаз, он тут же смекнет, что ему нет смысла идти расписываться.
Вдобавок ко всему и мой единственный приятель – ореховое дерево – окончательно оплешивел. Пышные листья его опали, и теперь сквозь редкое сплетение ветвей мне открывается именно такая картина, какую рисовала Лиза: болтающееся на балконах белье и хмурые лица, то тут, то там выглядывающие из окон. Хорошо, что моя добровольная экономка повесила не только зеленые шторы, но и полупрозрачные гардины. А в такой пасмурный день, как сегодня, полупрозрачные гардины становятся почти непрозрачными, за белой их мглой можно вообразить все, что. душе угодно, даже зеленую орешину с густой благоухающей листвой.
Ну, а если лень воображать что бы то ни было, с таким же успехом можно закрыть глаза и поспать.
Я погружаюсь в сон, словно в дремучий лес. Поначалу лес редкий, тут и там еще просвечивает внешний мир, полянки, трепещущие от яркого дневного света, откуда-то доносится человеческий говор, мелькают люди, вызывая во мне чувство досады, и я напрасно пытаюсь уединиться, потонуть в чащобе – нахальные вспышки яркого света то и дело возвращают меня из забытья, но постепенно они становятся все реже, исчезают совсем, а лес все густеет, и теперь это уже настоящий лес, глубокий и мрачный, с маслиновой листвой в черно-зеленом сумраке, и я незаметно тону в нем, окончательно тону в сумрачном лесу безмолвия и забвения.
Я бреду по лесу очень долго и начинаю замечать, что вокруг делается светлей. Мрак сменяется полумраком. Я теперь могу различить за деревьями какую-то постройку казенного желтого цвета – даже странно, среди дремучего леса такое массивное здание, – подхожу к старомодной застекленной двери, тянусь к звонку, но дверь уже открылась, и на пороге появляется слуга с тусклым каким-то лицом.
– Они все еще в спальне, – докладывает он, пропуская меня. «Кто они? И почему – они?» – недоумеваю я, хотя понимаю, что надо молчать и что я уже в спальне, и они действительно там, все лежат на своих кроватях, совсем как в больнице, – длинная комната с дюжиной кроватей, и на каждой из них женщина, одна из моих жен, и я с первого взгляда обнаруживаю, что здесь и Бистра, и Беба, и Елена, и еще несколько женщин, с которыми у меня были непрочные, случайные связи (ну, это уж действительно нахальство: прикидываться твоей женой только потому, что раз или два побыла с тобой наедине). Но больше всего меня бесит то, что там, в глубине, я вижу и Лизу – ладно, думаю, вот доберусь до тебя, я тебе такой скандал устрою, ты мне ответишь, на каком основании ты выдаешь себя за мою жену, только прежде чем дойти до нее я должен проследовать мимо других кроватей, точь-в-точь как дежурный врач, хотя все «жены» не склонны видеть во мне врача, они дуются, отворачиваются, и каждая норовит скорее отфутболить меня к следующей. Уморительно. Впрочем, сам этот визит уморителен, отмечаю я про себя, но понимаю, что мне надо идти до конца, тем более что я решил свести счеты с Лизой – должна же она ответить за свое нахальство.
– Тони, укрыть вас?
«Еще чего, уж не вообразила ли ты, будто я к тебе лягу?» – собираюсь я ответить, но где-то в дальнем закутке моего мозга рождается догадка, что я слышу голос Лизы не во сне, а наяву. Открываю глаза: над кроватью стоит моя квартирантка с одеялом в руках.
– Нет, спасибо, – бормочу я. – Я не хочу спать.
Пасмурный день на всходе, и в сумеречном свете комнаты ее лицо с темными полными губами и с темными глазами кажется мне странным и нереальным – невозмутимое, белое, как лицо античной богини.
– Последние ночи вы много работали, – говорит она.
– Следую вашему примеру, – отвечаю я и, сев на кровати, тянусь за сигаретами. – Вам не надоедает столько переписывать?
– Почему мне должно надоедать? – она смотрит недоуменно. – Ведь в том, что я пишу, есть смысл. Следишь за смыслом, а страницы переворачиваются как бы сами собой. Все равно что читаешь десятью пальцами.
Она только что вернулась с прогулки с Илиевым и еще не переоделась. То есть она не в своем изрядно поношенном летнем платье, пригодном для дома, а в другом, шерстяном, приобретенном на деньги, полученные за работу по хозяйству. Новый туалет невзрачного пепельно-серого цвета плотно облегает фигуру и подчеркивает ее пышные формы.
Однако платье не тесное, оно не сковывает ее движений. Лиза садится, спрашивает:
– Не возражаете, если я выкурю у вас сигарету?
– Вас, видно, способна увлечь любая работа? – спрашиваю я, когда она закуривает.
– Не всякая. У меня, к примеру, не хватает терпения мыть окна. Но когда занималась продажей пластинок, я была довольна. Чуть не помешалась на музыке. Да и в книжном магазине тоже нравилось. Разговариваешь с людьми, одного обслужишь, с другим повздоришь. Но главное – чувствуешь, что все-таки приносишь какую-то пользу. Стоит отлучиться на минуту – и у прилавка уже хвост, значит, ты нужна.
– Это называется мизерабилизм.
– Как?
– Философия бедности, примирение с нищетой. Что за счастье – быть нужным за прилавком? И то лишь до тех пор, пока другая вас не вытеснила.
– Что ж, так оно везде. Искать место в жизни – это то же самое, что надеяться получить квартиру во время жилищного кризиса.
Лиза делает затяжку с задумчивым видом, потом снова оживляется:
– Но свет велик, каждому в нем найдется уголок.
– Что правда, то правда, – соглашаюсь я. – Что-то да находишь. Только это «что-то» всегда хуже того, о чем мечталось. С этого и начинается… Противное ощущение, что ты остался с носом, что у других есть, а у тебя нет.
– Чего же у вас нет? Неужто вас не устраивает ваша работа?
– Я не о себе говорю. Я говорю вообще.
– Но я же вас спрашиваю не вообще! Чем вы конкретно занимаетесь?
Приходится популярно объяснять ей, в чем состоит моя работа.
– Мне в голову не приходило, что вы занимаетесь такими важными делами, – произносит Лиза с присущей ей наивностью. – Я думала, вы только тем и заняты, что пишете какие-то статейки… Значит, приходите на помощь людям. Может, не так уж они вам дороги, но вы все же помогаете им.
– Помогают инстанции, не я.
– Да, но без вас не обходится.
– Как без вас – за прилавком.
– Так много, значит, места?
– Вы меня спрашиваете или ставите вопрос вообще?
– Вас спрашиваю.
– Абсолютно ничего не значит. Но должно пройти немало времени, пока вы это поймете. Если вообще поймете. Лично для меня было бы достаточное какого-нибудь барака среди заросшего бурьяном пустыря.
– Как это вы сказали? Ми-зе-ра-би-лизм, – произносит по слогам Лиза.
– Совершенно верно. Важно как-то скоротать время.
– Все равно как?
– Абсолютно все равно.
– Тогда зачем жить?
– Уместный вопрос, – киваю я. – Но слишком запоздалый. Многие самоубийцы уже дали на него ответ.
– Вы тоже способны на это?
– Нет. Не думаю. Самоубийцы – люди действия. Принял решение – и выполнил его. Я же и решение принимаю с большим трудом, а выполняю его еще трудней. Начинаю спрашивать себя, какой смысл. А когда начнешь задавать себе подобные вопросы, то получается ерунда, потому что смысла-то нет.
Молчание. Ей оно необходимо, чтобы преподнести мне свое «Смысл надо искать в другом!», подкрепленное двумя-тремя затасканными аргументами. Так как я знаю, насколько она умна, мне ничего не стоит заранее отгадать, что она будет городить. И все же я выжидаю, смутно надеясь встретить возражение, какого я не сумел предвидеть.
Вместо этого я слышу:
– Вы больны.
– Вот как?
Комната уже тонет во мраке. Лишь два окна с белыми гардинами все еще светятся, как две высокие строгие двери в пустынную белизну небытия. Два окна и лицо Лизы, невозмутимое, словно лицо античной богини-селяночки.
– Я говорю вполне серьезно, – произносит богиня. – И это ясно как божий день: вы больны. Наша болезнь сказывается в том, как вы воспринимаете жизнь. Вам кажется, будто вы делаете открытие, а на самом деле у вас подскочила температура.
«Вы больны» – очевидно, Илиев уже успел вбить ей в голову какой-то вздор. Просто диву даешься, до чего наша публика стала ученой. Любой и каждый ставит тебе диагноз, в том числе и эта гусыня. И ничего удивительного, если человек норовит удрать от этого, чтоб затеряться где-нибудь в Альпах.
А в остальном и без диагностики все ясно: инженер втюрился по уши. Во время скромных вечерних бдений он все более явно заигрывает, и это вынуждает ее держаться подальше от него, то есть отсиживаться у меня – мол, всему свое время. Владо, конечно, изрядный жмот, но тем не менее каждый субботний вечер ведет Лизу в кино, а по воскресеньям – в кафе.
Однако никаких существенных перемен в их отношениях пока не наблюдается, моя квартирантка в свободное от домашних забот время стучит на старенькой машинке, принесенной невесть откуда, и я напрасно жду, когда прозвучит заветная фраза: «Тони, я выполняю данное вам обещание – освобождаю ваш чулан». Впрочем, когда-нибудь я ее все-таки услышу.