дейской девочки четырнадцати лет, закутанной в одно лишь одеяло, добром бы это не закончилось.
Значит, тебе четырнадцать лет. Уже.
Ты совершенно уверена, что всего несколько часов назад он бы дал тебе всего двенадцать лет. А за час до этого ты была детенышем вапити, которого нес на руках убийца, бегущий в резервацию, а до этого ты была просто сознанием, существующим в стаде, воспоминанием, передающимся от одного коричневого тела к другому, присутствующим в каждом взмахе хвоста, в каждом фырканье, в каждом долгом, вопросительном взгляде, брошенном на поросший травой склон.
Но ты сложилась в единое целое, ты отвердела, нашла одного из своих убийц, который собирался заронить искру жизни в тело другого, жизни, в которую ты смогла проникнуть, из которой могла смотреть на мир. Однако сначала его надо было подготовить, загнать в угол и изолировать.
Это было так легко. Он был таким хрупким, таким неустойчивым, он не был готов посмотреть в лицо тому, что он натворил.
Ты устраиваешься на мягком, приятно пахнущем заднем сиденье автомобиля, который довезет тебя до самого дома. Сидящий за рулем отец постоянно крутит туда-сюда ручку радиоприемника в поисках песни, которой, возможно, даже не существует, а сидящая рядом с ним мать, прижимая к груди новорожденного теленка – младенца, младенца, младенца, – упорно смотрит в боковое окно, на сухую траву, проносящуюся мимо.
Мальчик на заднем сиденье рядом с тобой пахнет какой-то химией. Запах исходит, как пар, от его кожи, а глаза у него мокрые и сумасшедшие под прядями длинных, до самой талии, волос, и в нем ты чувствуешь всех его далеких предков, и тебя удивляет, что он не видит, кто ты есть на самом деле.
Ты говоришь ему что-то на своем собственном языке – этот рот, и зубы, и горло, и язык не созданы для произношения их слов, – а мальчик лишь долго смотрит на тебя в упор, спрашивает: «Ты кто?» – а потом отодвигается подальше на другой конец сиденья.
Он все-таки чувствует, кто ты на самом деле. Он ощущает что-то, но не понимает, что именно.
Хорошо, хорошо.
Если не можешь найти с ним общий язык, тогда общайся с лугами, проносящимися мимо почти без всяких усилий. Наклонись к центру заднего сиденья и смотри на возвышающиеся впереди белые горы. Возникает ощущение, что ты мчишься, что ты вытянулась в струну и бежишь. Это ощущение, это чувство скорости вызывает у тебя невольную улыбку. Это твоя первая улыбка на этом лице. Однако на последнем спуске с холма к городу твоя улыбка увядает, когда помимо твоей воли тебя настигает воспоминание, когда ты замечаешь вдалеке железнодорожные рельсы.
Воспоминание старое, не твоего поколения, оно произошло несколько поколений назад, все случилось южнее, возле того места, где стоит последняя ограда. Это воспоминание о том, как стадо спустилось сюда ночью. Как они нашли хорошую траву и подходили все ближе к строениям, туда, куда никто раньше не приходил пастись, а они все продолжали щипать траву, раздувая бока, потому что иначе им было не пережить наступавшую зиму.
Но потом охотники вышли из домов, увидели коричневые тела в колышущейся желтой траве и потянулись обратно в дом за ружьями.
Они весь день подползали на животе, и стадо знало, что они там, их тела издавали такой едкий запах, они ползли очень громко, но трава была такой вкусной, а горизонт таким открытым по обе стороны от охотников. Все стадо могло убежать, когда возникнет необходимость, они могли вонзить в землю копыта, прижаться друг к другу бедрами и броситься наутек, подобно гонимому ветром дыму полететь по расстилающейся перед ними прерии и собраться вместе в знакомом глубоком овраге. Вода, бегущая по его каменистому дну, уже журчала в их головах. По ее вкусу они точно знали, с какого места в горах она течет и какой путь проделала перед тем, как попасть сюда.
Однако они ничего не знали о поездах. В отличие от охотников.
Когда локомотив со всеми товарными вагонами с грохотом пронесся мимо, издавая запах горячего металла, им показалось, что все рельсы встали дыбом из травы. Они превратились в мелькающую, движущуюся стену из искр и ветра, сквозь которую не мог пробежать ни один олень (один попытался), а визг и скрежет огромных металлических колес заглушил треск охотничьих ружей, стреляющих одно за другим, пока грохот ружей и грохот поезда не слились в один звук. Несмотря на то что ты сидишь на заднем сиденье этой невероятно быстрой машины, ты все равно чувствуешь головокружение от едкого запаха этого воспоминания, и сидящий рядом мальчик отодвигается еще дальше от тебя, но в тот день игра была честной, и виновато было само стадо.
Надо бежать, как только почуял в воздухе запах охотников. Как только подумал, что это может быть их неприятный запах. Еще один пучок травы того не стоит. Даже если он вкусный и сытный. Даже если он тебе позарез нужен.
Память о том дне хранилась в стаде, передавалась подобно знанию о том, что такое фары; о том, что блоки соли в дневное время не для оленьих языков; и что привкус дыма говорит: надо бесшумно уходить в другое место, опустив голову. За знание о поездах была заплачена высокая цена, а та зима была очень тяжелой, ведь, чем меньше копыт, тем больше волков, но стадо уже не паслось рядом с городом, и они никогда не доверяли металлическим рельсам, где бы их ни встречали, знали, что они могут встать дыбом и внезапно превратиться в стену.
Они бродили высоко в горах, в отдаленных местах, где у воздуха привкус деревьев, холода и стада, в тех местах, куда никогда не добираются грузовики.
Пока один из них все-таки не добрался.
Ты сжимаешь губы на заднем сиденье мчащейся машины и вспоминаешь этот день.
Загнанная в угол мать-вапити будет отбиваться копытами, рвать зубами и даже пытаться защитить тебя своими собственными сухожилиями, и, если ничего не поможет, она восстанет из мертвых даже спустя много лет, потому что ничто никогда не кончается, и все всегда только начинается.
Отец семейства высаживает тебя на стоянке возле бакалеи, откуда, как ты говоришь ему своим новым голосом, ты позвонишь своей тете, но на самом деле ты ныряешь в другую машину, которая даже не заперта. Оттуда ты забираешь дорожную сумку, полную одежды, не обращая внимания на голодных собак, которые ходят вокруг тебя кругами, скалятся и щелкают зубами в воздухе, жесткая шерсть на хребте стоит дыбом, хвосты прижаты к нежным частям тела.
Ты щелкаешь зубами в ответ, смотришь, как они рычат и брызгают слюной от ярости, корчатся, им так хочется схватить тебя, но еще больше им хочется, чтобы ты исчезла.
Город такое забавное место.
Нельзя избавиться от раздражающих тебя собак, не вызвав еще большего раздражения. Но ты здесь ненадолго.
Вот еще одно правило стада: никогда не оставаться на одном месте. Надо двигаться, все время двигаться.
Однако сначала он находит одного из их телят, которая сидит на уроке географии, – девочка, девочка, девочка, не «теленок». И у этой девочки есть отец, которого ты помнишь, а у этого отца есть друг, которого ты тоже помнишь, с того самого дня, когда смотрела вверх на длинный заснеженный склон, а их чудовищные силуэты чернели на фоне неба.
Для них прошло десять лет – почти другая жизнь.
Для тебя это произошло вчера.
Девочка
Ее зовут Денора. Отец девочки говорил, что ее должны были назвать Деборой, так как это имя носила одна из ее покойных теток, но у него всегда был не очень хороший почерк, а потом он улыбался своей фирменной улыбкой, кривя рот в правую сторону, от которой, наверное, падали все девочки в старших классах школы, сто тысяч банок пива тому назад.
Ее отца зовут Гэбриел Кросс Ганз. Он своим выстрелом проделал дыру в твоем позвоночнике, лишил тебя ног.
Сейчас, на уроке географии в восьмом классе Деноры, за шесть дней до индейки в День благодарения, мистер Мэсси говорит, что пока подробности неизвестны, что, возможно, дорожный патруль застрелил того коренного американца у самой резервации, что это необязательно были добровольцы или нацгвардия, несмотря на то что в этом штате их полно и все они надеются быть первыми.
– Коренного американца? – переспрашивает мистера Мэсси Глухарь. – Я думал, это был черноногий.
Глухарь – это хип-хоп прозвище Амоса Охотника-на-Бизонов.
Класс становится на его сторону против мистера Мэсси. Не потому, что их это волнует, а потому, что им нравится изводить белого учителя.
Глухарь Амос – он заслужил свое имя – встает с места и кричит: так ли уж сильно отличаются патрульные полицейские от идиотов с ружьями? На что Кристина, или кто там сидит у окна, возражает: тот убитый индеец, которого никто в резервации толком и не помнит, убил свою жену, вырвал из ее чрева младенца и выдернул у нее все зубы. Какая разница, кто его за это застрелил? В итоге раздается все больше других громких голосов, и встают другие ребята, а некоторые из них уже плачут, огорченные этой трагедией, и, наверное, сегодня не будет никакой географии.
Денора листает свою тетрадь на пружинках, находит чистую страницу и задумывается, действительно ли она помнит того застреленного черноногого. Конечно, она помнит его имя. Его имя было шуткой, только шутку эту могли понять лишь его почившие родители, которые, вероятно, случайно услышали это имя на уроке истории[25]. Но трудно подшучивать над тем, что она реально помнит, отделив от того, что ей говорили раз двадцать или тридцать.
Правда, у нее сохранилось какое-то смутное воспоминание о ее отце и Кассиди, как он теперь просит его называть, несмотря на то что это девчачье имя. В субботу перед рассветом они прошли через гостиную, а Денора спала на диване, она совсем малышка, еще даже не ходила в детский сад. У двери стояли двое еще не умерших индейцев: тот, с именем-шуткой, которого только что застрелили возле Шелби, и Рикки Босс, который, она точно знает, умер потому, что его избили около бара в Северной Дакоте. Если только это не был кто-то другой. Но она точно знает, что это было в Северной Дакоте.