[227]. В «Анне Карениной» (1878) Анна на балу одерживает триумф над Кити, и ее победа как бы предвосхищает показанную в «Крейцеровой сонате» (1889) безрадостную картину женских отношений, определяемых исключительно сексуальной конкуренцией. Дружба между Анной и Долли играет хоть и важную, но, как в итоге обнаруживается, неудовлетворительную роль в жизни каждой из них. В начале романа Анна помогает Долли склеить ее треснувший брак, напоминает о ее прежнем стремлении к семейной гармонии. Однако предложенные Анной полумеры требуют от Долли подчинения мужу и семье и отнюдь не приводят к той семейной гармонии, которой ранее удалось достичь Наташе Ростовой. А еще та поездка к Долли заставила Анну впервые разлучиться с сыном и свела ее с Вронским (к тому же через его мать). Возвращаясь на поезде в Петербург, Анна стряхивает с себя роль матери и жены, читает английский роман — но читает через силу: «Ей слишком самой хотелось жить»[228]. И поездка Долли к Анне в Воздвиженское, как и поездка Анны к Долли в начале романа, дает оказавшейся в одиночестве путешественнице и время, и возможность представить собственную жизнь вне рамок супружества и материнства:
Дома ей, за заботами о детях, никогда не бывало времени думать. Зато уже теперь, на этом четырехчасовом переезде, все прежде задержанные мысли вдруг столпились в ее голове, и она передумала всю свою жизнь, как никогда прежде, и с самых разных сторон[229].
Долли удается вернуть себе субъектность, освободившись от груза давящих на нее материнских обязанностей. Она даже приходит к мысли, что тяготы, сопряженные с материнством, перевешивают его же радости, а еще размышляет о том, что смерть детей во младенчестве иногда бывает благом. Встреча с подругой становится для нее поводом прислушаться к себе и — к лучшему ли, к худшему ли — утвердить собственную ценность. В «Воскресении» Толстого и в его эссе «Так что же нам делать?» одновременное отрицание женщиной собственной биологической роли и ее вступление в женское сообщество станет пусть и радикальной, но единственной возможной альтернативой текущему положению.
В «Анне Карениной» Толстой не предлагает никаких приемлемых альтернатив семейной жизни. Протофеминистка Варенька, быть может, и бескорыстна, но в конце романа она остается в одиночестве — подобно «пустоцвету» Соне. Итогом поездки Долли стало то, что, столкнувшись с «искусственностью», царящей в доме Анны, она заново поняла, что очень любит свою семью. Анна вновь заставила Долли осознать, что ее самоуважение неразрывно связано с семейным счастьем, какую бы цену ни приходилось за него платить[230]. Долли в свою очередь напомнила Анне о том, что же такое «самая лучшая часть ее души». Узы дружбы, связывающие двух женщин, становятся для Анны последней надеждой на спасение, когда она, будто безумная, мечется перед самоубийством по Москве. «Она любит меня, и я последую ее совету», — решает про себя Анна, думая о Долли. Однако Толстой не дает этой любви спасти Анну. Напротив, последний визит к Долли окончательно убеждает ее в том, что ей нет места не только в мире женских уз, но и в самой жизни: Долли и Кити были заняты разговором о грудном вскармливании, и Анна, заметив, что ее приход привел их обеих в замешательство, испытывает внезапное раздражение[231]. Уже стоя в шаге от гибели, она все-таки решает пробудить в Кити ревность, упомянув о том, что к ней заходил Левин, — и это как бы предвосхищает высказывание Позднышева в «Крейцеровой сонате» о том, что любые отношения между женщинами исчерпываются соперничеством за мужчин. Эта неспособность женской дружбы спасти Анну или Долли тесно связана с возросшим недоверием Толстого к семейной жизни и к самому роману, а также с его отказом от представления о том, что современному человеку вообще под силу образовать органическое сообщество[232]. Толстой перестает винить в порче подлинных человеческих отношений неблаготворное воздействие современного общества и вместо этого ищет корень всех зол в половом чувстве и в самой биологической роли женщины. Каренин, отставной муж, содрогнется, когда услышит предложение пойти на тот же компромисс, на какой пошел де Вольмар в «Юлии» Руссо, и простить Анну.
Через все творчество Толстого проходит мысль о фундаментальном различии между мужчинами и женщинами. Для мужчин оказывается почти невозможной борьба против собственного независимого, умного «я» во имя братского единения с другими людьми. Как мы еще увидим в четвертой главе, Нехлюдову из «Воскресения», подобно умирающему князю Андрею, придется ступить на такой нравственный путь, который приведет его к полному одиночеству. Мужчины — вышедшие из возраста плотских желаний или наделенные женственными чертами, вроде Платона Каратаева, — способны обрести Бога или единство со своим миром, принять собственную кончину, но в большинстве своем они делают это в полном одиночестве[233]. Лишь с огромными усилиями мужские персонажи Толстого могут примкнуть к органическому сообществу, существующему в их время и рядом с ними[234]. И напротив, женщины, которые во всех произведениях Толстого ищут в женской дружбе прибежища от общества, современности, от забот взрослой жизни и от сексуальной объективации, оказываются способны полностью отречься от сексуальности, воли и самостоятельности — совсем как толстовские крестьяне-праведники и отшельники[235]. Женская дружба, хоть она и подвергается в романах Толстого поэтическому остранению и пристальному идеологическому рассмотрению и изображается исходя из эссенциалистского понятия о биологической природе женщин, остается единственной разновидностью любви, способной породить идеальное сообщество. Однако, подвергнув деконструкции общество, мужское желание и даже продолжение рода как несомненно важнейшие основы женской идентичности, Толстой все-таки изображает сестринскую сторону этой идентичности невообразимой тайной. Тому журналисту, который задавал в журнале «Современник» вопрос «Человек ли женщина?», Толстой, вполне возможно, ответил бы: «Слава богу, нет».
Глава 3. Непроизводимое
Если верить рассказам Антона Чехова, в конце XIX века женщинам не суждено было обрести ни любовь, ни счастье, ни дружбу, как довелось их обрести Вере Павловне и Наташе Ростовой в 1860‐х. Если и «Что делать?», и «Война и мир» заканчиваются тем, что две большие семьи решают жить сообща (хотя в первом случае речь идет о радикальной коммуне, а во втором — о патриархальном дворянском поместье), в пьесах и рассказах Чехова предстает совсем иная картина: распад семей и изгнание одинокого человека из общины. Трех сестер из одноименной пьесы мало-помалу выживает из насиженного родительского дома их вульгарная невестка, а еще их толкают прочь собственные поиски смысла жизни. С самого начала пьесы сестры изображаются в неразрывной связи со своим счастливым детством, от которого теперь сохранились лишь обрывочные картинки в слабеющей памяти Вершинина: «Я помню — три девочки. Лиц уж не помню, но что у вашего отца… были три маленьких девочки, я отлично помню и видел собственными глазами»[236]. Однако вместо того, чтобы вместе вернуться «в Москву», средоточие их идеализированного детства, в конце пьесы они разъезжаются кто куда, все еще не понимая, отчего и зачем они страдают.
В России по мере приближения нового столетия светлые идеалы и счастливые развязки 1860‐х (неважно, искали ли их в снах о будущем или в фантазиях о прошлом) сменялись ощущением бессмысленности происходящего в настоящем. В «Трех сестрах» Чебутыкин жалуется, что не прочел ни одной книги с тех пор, как покинул университет, и говорит: «Знаю по газетам, что был, положим, Добролюбов, а что он там писал — не знаю… Бог его знает». Николай Добролюбов, критик-радикал, в 1859 году предупреждавший современников об опасностях «обломовщины», остался где-то далеко позади, в тумане забытых идеалов[237]. По сельским просторам проносятся поезда, пейзаж портят фабричные трубы, а богачи-купцы скупают родовые поместья и нарезают старинные дворянские сады на участки для строительства летних дач. В произведениях Чехова отразились расслоение и перестановки внутри общества, вызванные возросшей проницаемостью классовых перегородок, урбанизацией, подъемом промышленности, распространением средств массовой коммуникации и транспорта.
Та борьба за женскую независимость и самореализацию, за которую Чернышевский ратовал как за важнейшую составляющую исторического прогресса и которую Толстой порицал как разрушительную силу, для Чехова была уже свершившимся фактом современной ему эпохи: она и являлась неизбежной частью прогресса, и таила в себе самоубийственный потенциал. У Чехова показаны те разнообразные роли, которые открылись в современном обществе для женщин с тех пор, как, начиная с 1860‐х годов, они получили возможность учиться. К 1880‐м женщины, мечтавшие пойти по стопам Веры Павловны, сделались акушерками, врачами, предпринимательницами и революционерками. Вместе с тем и неудача первых экспериментов с коммунами (жизнь в которых оказалась вовсе не такой, какой она рисовалась в «руководстве» Чернышевского), и реакция российского правительства на убийство Александра II дали женщинам понять, что революционных перемен придется ждать еще долго. Чеховские героини не могут и, скорее всего, даже не хотят возвращаться в свое идеализированное прошлое, однако Чехов показывает, что за прогресс им пришлось дорого заплатить. Его женские персонажи остро ощущают, что стали чужими и для родни, и для сообщества с тех пор, как пустились в одинокие поиски личной самореализации — будь то через образование или любовь — и разбогатели или, напротив, обеднели. Образованные и получившие профессию героини «Дома с мезонином» (1896), «Учителя словесности» (1889), «Невесты» (1903), «На подводе» (1897), «Бабьего царства» (1894) и «У знакомых» (1898) пожертвовали личным счастьем ради идеалов или карьеры. Все они остались одинокими и горько жалеют об этом. Но эти женщины не служат примерами того, какой вред приносит женское образование, и не являются (как в сатирической драме Толстого) злыми карикатурами на героинь Чернышевского, будт