т тому назад, когда она служила в доме его тетки. Потом девушка была вынуждена стать проституткой, и вот теперь ее судили за то, что она отравила и ограбила своего клиента (отчасти ее преступление напоминает то, что было описано Чеховым в рассказе «Бабы»). Нехлюдов испытывает жестокое раскаяние при мысли о том, что именно он толкнул ее на этот путь, но, действуя по закону, он никак не может спасти Маслову от приговора к сибирской каторге. Однако и Нехлюдов, и Маслова делают из своего опыта толстовские выводы: Нехлюдов в итоге остается в одиночестве с Евангелием, а Маслова вступает в радикальную аскетическую общину, которая удаляется в пустынь[361]. Нехлюдов отворачивается даже от гармоничного дворянского семейства и от любящей матери, отрекшись от преимущества счастливых концовок, венчавших другие романы Толстого. Маслова тоже отвергает возможность выйти замуж по любви, отказывая Нехлюдову, и находит собственный путь к добродетели благодаря помощи других женщин.
Если Нехлюдов, для начала, делает возможным духовное искупление Масловой, приняв участие в ее деле и оказав юридическую и денежную помощь, то к личному возрождению ее привели узы сестринства в женском остроге. Взглянув на свою фотографию, снятую еще до того, как Нехлюдов совратил и погубил ее (а он надеялся, что это изображение напомнит Масловой о ее былой невинности и о ее подлинной сущности), Маслова недолгое время тешится мыслью, что она еще могла бы выйти за него замуж и снова стать такой, какой была изображена на снимке. Но потом разговор с сиделкой и «товаркой» помогает ей понять, что это желание — ошибка, что перед ней уже не стоит такой нравственный выбор: «Слова товарки напомнили ей то, что она была теперь, и то, что она была там». Сходится с Масловой и другая заключенная, твердо придерживавшаяся политической идеологии целомудрия (словно в ответ на толстовский призыв в «Так что же нам делать?»):
И ласка и доброта такого необыкновенного существа так тронули Маслову, что она всей душой отдалась ей, бессознательно усваивая ее взгляды и невольно во всем подражая ей. Эта преданная любовь Катюши тронула Марью Павловну, и она также полюбила Катюшу. Женщин этих сближало еще и то отвращение, которое обе они испытывали к половой любви. Одна ненавидела эту любовь потому, что изведала весь ужас ее; другая потому, что, не испытав ее, смотрела на нее, как на что-то непонятное и вместе с тем отвратительное и оскорбительное для человеческого достоинства[362].
Точно так же, как княжна Марья помогает Наташе в переходе от любви к князю Андрею к замужеству с Пьером и любви к нему, Марья Павловна помогает Масловой отойти от любви к Нехлюдову и выйти замуж за Симонсона — пассивного анархиста и убежденного сторонника безбрачия. Здесь Толстой явным образом противопоставляет преданную дружескую любовь любви половой — «отвратительному и оскорбительному» чувству, которое пятнает все отношения с противоположным полом, даже когда дело касается такого добродетельного и воздержанного человека, как Симонсон. О любви Симонсона к Масловой Марья Павловна уверенно говорит, подвергая сомнению подлинность его идейных установок, что с его стороны «это — самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное».
Итак, единственной незапятнанной разновидностью человеческих отношений в «Воскресении» остается та «дружба, которая бывает только между женщинами», которая теперь уже в корне отличается от понятия Руссо о «любви, дружбе… в самых восхитительных образах». Маслову больше всего привлекало в Марье Павловне как раз отвращение, которое та испытывала к «впечатлению, которое производила на мужчин ее наружность». Однако для того, чтобы превратить понятие о любви, проиллюстрированное примером этой дружбы, в некую программу действий в реальном мире, потребовалось бы не только отречение от общества как такового (в чем и состояла цель революционеров вроде Симонсона), но и полное подавление полового влечения, — а такой подвиг, по представлению Толстого, был возможен для женщин, но не для мужчин, включая даже тех, кто выставлял себя революционерами-аскетами, на деле же все равно питал «замаскированные» желания. Мелькнувший в «Войне и мире» персонаж по имени Иванушка — переодетая в мужскую одежду странница, которую приютила у себя в доме княжна Марья, — как будто предвещает возникновение той бесполой утопической общины, к которой примкнет в конце «Воскресения» Маслова. Хотя Толстой и выказывает явную неприязнь к Иванушке с ее «лукавыми» глазами и показным бунтом против гендерных условностей, уже одно то, что он зачем-то включил в текст романа описание ее внешности, говорит о том, что его интересовала роль пола в общинах богомольцев. Уход Масловой со странствующей общиной безбрачных аскетов можно расценить как долгожданную победу Иванушки.
Вячеслав Иванов в своем очерке 1910 года делает весьма верный вывод об идеализации женщин у Толстого: он отмечает, что «лика Дульсинеи» — идеализированного и воображаемого предмета возвышенной любви Дон Кихота — Толстой «вообще… не знает, а Альдонсу [крестьянскую девушку — реальный „прототип“ Дульсинеи] ему нужно только воспитать, исправить и сделать, при всей ее простоте и недалекости, все же доброю и благочестивою женщиной»[363]. Толстой, отказавшись от своей прежней идеализации инстинктивной женской природы, не предложил женщинам взамен никакой духовной или эмоциональной роли. Если представить, что женщины вот так избавятся от сексуально детерминированных уз брака и материнства, им останется только сестринство — представляемое теперь как непосильно тяжкое сестринское бремя для всех. Однако Толстой — проявив еще больший нигилизм, чем Чехов, — по сути, обнулил идеалистический потенциал сестринства. Эта бесполая община — всего лишь пассивное отрицание, а не вестник какого-либо революционного, трансцендентного идеала.
Женская месть в рассказе Горького «Васька Красный»
В ранней прозе 1890‐х годов Максима Горького — впоследствии отца социалистического реализма и рупора советского государства — тоже не просматривалось особой надежды на преодоление разобщенности и замкнутости. Хотя Горький придерживался марксистской идеологии и в 1880–1890‐х годах активно участвовал в революционной популистской политике, что в 1889 году привело к его первому аресту, в его прозе того периода отчетливо просматриваются соображения, по которым массы внушали ему недоверие и страх. В рассказе Горького «Васька Красный» (написанном в 1899‐м, а напечатанном в 1900 году) о злобном вышибале-садисте из публичного дома высмеивается представление о якобы врожденной солидарности женщин или даже об этике элементарной заботы, не говоря уж о готовности откликнуться на призыв Толстого, мнившего, будто женщины, предавшись воздержанию и самоуничижению, возглавят когда-нибудь движение к «благу, добру, любви».
Возможно также, что рассказ Горького был напрямую навеян чеховским «Припадком», а именно — тем его абзацем, где говорится, что Васильев силился понять: что же такое публичный дом и что за люди там работают. Васильева вдруг охватывает антропологический интерес к этому русскому типу:
«Сколько должен пережить обыкновенный, простой русский человек, прежде чем судьба забрасывает его сюда в лакеи? Где он был раньше и что делал? Что ждет его? Женат ли он? Где его мать и знает ли она, что он служит тут в лакеях?» … Поглядев на его лицо, Васильев почему-то подумал, что человек с таким лицом может и украсть, и убить, и дать ложную клятву. А лицо в самом деле было интересное: большой лоб, серые глаза, приплюснутый носик, мелкие, стиснутые губы, а выражение тупое и в то же время наглое, как у молодой гончей собаки, когда она догоняет зайца. Васильев подумал, что хорошо бы потрогать этого лакея за волосы: жесткие они или мягкие? Должно быть, жесткие, как у собаки[364].
Из-за повышенной восприимчивости Васильева к чужой для него среде ему хочется ощутить ее всеми органами чувств, и его желание потрогать волосы вышибалы подменяет его желание лечь с проституткой. Первые два абзаца рассказа Горького, похоже, как раз и служат ответом на чувственный и повествовательный запросы Васильева. Рыжие волосы Васьки — вот одна из первых деталей, о которых Горький сообщает в своем подробнейшем описании внешности главного героя. Это длинное описание, занимающее первые два абзаца рассказа, наверное, вполне удовлетворило бы любопытство Васильева, но Горькому оно служит лишь предварением к более важным сведениям о Ваське: «Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их»[365]. Весь третий абзац посвящен подробному описанию Васькиных садистских наклонностей, которые едва ли рисовались воображению Васильева. Горький заходит гораздо дальше Чехова в деидеализации борделя и сообщает факты, которые недвусмысленно свидетельствуют о том, что изнутри это заведение — сущий ад. Вышибала Васька — не просто очередной русский «лишний человек», необъяснимым образом заброшенный в грешную среду, как то представлялось студенту из «Припадка»: он и сам — орудие насилия и угнетения.
Однако в рассказе Горького у проституток появляется шанс восстать против своего угнетателя — как и воображал Васильев. В начале рассказа они предстают потерявшими человеческое подобие, какими и увидел их Васильев в «Припадке», — если не более оскотинившимися. Они не только глупые и вечно пьяные — они еще и охотно предают друг друга и даже вяжут руки и ноги той из своих товарок, которой назначена порка. В этих условиях не проявляется даже минимальная этика заботы вроде той, какую мы видели у Чехова в описании деревенского быта или в женском остроге в «Воскресении» Толстого. Здесь же, «благодаря Ваське, среди девиц царил самый образцовый порядок; их было одиннадцать, и все они были смирны, как овцы»