ветовое марево далеко-далеко в ночи. «Неужели полярное сияние? — мелькнула мысль, но тотчас отбросил ее: во время пурги-то? Чушь!» И внезапно начиная догадываться, в чем дело, в два прыжка махнул с полубака на палубу, потом по трапу наверх, на мостик, и принялся лихорадочно срывать брезентовый чехол с большого прожектора.
Он не знал, откуда взялась помощь, кто прислал ее, и, не думая обо всем этом, но приплясывая от радостного возбуждения, раз за разом посылал навстречу далекому свету частые проблески голубого прожекторного луча. Замигали, завспыхивали такие же проблески и на остальных кораблях конвоя, и точно обрадованный ими, издалека, пока еще чуть слышный, донесся вскрик сирены ледокола:
— Иду-у-у!..
…Он пришел — могучий, свирепый в своей необузданной силе, расталкивая монолитные льдины стальною грудью, и, кажется, даже пурга испугалась его: как-то сразу утих ветер и прекратился снегопад. В наступившей тишине стал отчетливо слышен скрип и скрежет ломающихся льдин, сквозь который до слуха Маркевича время от времени доносился очень знакомый, по-поморски окающий, горячий и властный голос человека, распоряжающегося на мостике Ледокола. Алексей попытался вспомнить, чей это голос, но не смог, да и времени не было.
Ледокол растолкал, раскрошил ледяные поля и, построив караван в кильватерную колонну, полным ходом повел его на восток, по черной ленте дымящейся воды, прорубленной в неоглядных просторах льдов.
Словно пьяный — охмелел от усталости и счастья — побрел Маркевич к штурманской рубке, чтобы занести в вахтенный журнал время начала проводки. Из дверей рубки вышел и свернул на мостик озабоченный, деловитый, полный неукротимой энергии капитан Ведерников, даже не заметивший старпома. Алексей оперся на стол, зажмурился, стараясь прогнать оранжевые круги утомления, пляшущие перед глазами. А открыл глаза — увидел журнал с совсем еще свежей записью.
«22 ч. 18 м.» — узнал Маркевич руку командира и сразу отрезвел от удивления. «Как же так? Почему ему вздумалось объявлять мне выговор только сейчас, а не сразу после нашей стычки?!..»
Но в журнале оказался не выговор, а совсем другое, записанное округлым, обтекаемым почерком Бориса Михайловича:
«Транспортам каравана приказано пробиться к кораблям охранения, в случае сжатия прикрывать их от напора льдов».
И чуть ниже:
«22 ч. 21 м. Приказ транспортам отменен. Для проводки каравана подходит ледокол „Красин“».
— Ну и ну, — не выдержал, вслух рассмеялся Маркевич. — И тут вышел сухим из воды. Чисто сработано, комар носа не подточит…
И, покрепче зажав ручку в одубевших от холода пальцах, он старательно вывел последнюю запись:
«17-09-41 г. 04 ч. 39 м. Ледокол „Красин“ приступил к проводке каравана. Курс…»
— Слушай, Леша, ты не знаешь, куда делся вахтенный журнал? — просунул голову в рубку штурман Лагутин.
— Здесь, — ответил Маркевич. — Где ему еще быть?
— Фу ты, черт, я вверх дном все перевернул, а он… — Семен подошел, взглянул на страницу журнала и тут же поднял на старшего помощника укоряющие глаза: — Неужели смолчишь?
Алексей ничего не ответил.
Это было ни на что не похоже: самое сердце Арктики, на сотни миль вокруг — ни жилья человеческого, ни голоса, и вдруг здесь, в заливе Вилькицкого, — корабли, корабли, корабли…
Маркевич рассматривал их, не веря своим глазам: да полно, откуда они могли взяться тут, зачем, для чего? Не собираются же фашисты соваться сюда, где нет ни военных баз, ни городов. Не против немцев же сосредоточен у мыса Челюскина весь этот грозный, судя по всему готовый к бою флот.
Корабли замерли на якорях в кильватерной колонне. Приземистые, стремительные и в неподвижности миноносцы; впереди, острым форштевнем повернувшись к выходу в Карское море, стоит могучий лидер, а в хвост колонны уже успели пристроиться три тральщика, сопровождавшие транспорты от самого Архангельска. Так и кажется, что еще минута, и вся эта армада, послушная воле командующего, снимется с якорей и растает в голубой морозной дымке, повисшей над безбрежной морской ширью.
Только «Красин» не может успокоиться, словно не успел остыть после недавней битвы со льдами. Указав пароходам места якорной стоянки в стороне от боевых кораблей, он прошел к лидеру, о чем-то переговорил с ним, вернулся и стал борт к борту с «Коммунаром».
— Прошу командира подняться ко мне! — послышался с мостика ледокола нетерпеливый, властный голос, и Алексей радостно вздрогнул, наконец-то узнав его.
В тулупе до пят, в меховой шапке-ушанке, насунутой на самые брови, капитан Воронин двигался, как всегда размашисто, резко, не чувствуя и не замечая тяжести сковывающей его одежды. Встреча была настолько неожиданной, что Маркевич не сразу сумел опомниться, не сразу окликнул старого моряка.
Сорвал с головы фуражку, замахал ею.
— Владимир Иванович! Привет!
Воронин тоже узнал его, улыбнулся, вскинул руку в меховой рукавице:
— Олеша? Здорово, дорогой! Как начнем бункеровку, приходи!
И отвернулся, затопал с мостика, словно тут же забыл об Алексее: мало ли забот в такой сложной обстановке, в таком большом хозяйстве. А Маркевича и самого закрутило нахлынувшее, не терпящее ни минуты промедления: матросы уже раскрывали третий и четвертый трюмы, полные угля, прогревали лебедки, поднимали и крепили грузовые стрелы, готовясь к авралу.
«Так вот почему нам столько угля навалили, — догадался он. — Знали, что мы должны с „Красиным“ встретиться, для него и предназначался уголек». Эта мысль не могла не доставить удовольствия. «Узнать бы еще, для чего в Америку идем…»
На аврале работали команды обоих судов, и «Красина», и «Коммунара». Ведерников, как ушел на ледокол, так и не возвращался. Не показывался на палубе и Воронин. Вместо них к борту «Красина» подошел тральщик, и с него на спардек ледокола ловко перепрыгнул приземистый, крепко сбитый человек в черной флотской шинели с нашивками контр-адмирала на рукавах. Не задерживаясь и не глядя по сторонам, он скрылся во внутренних помещениях корабля, а Симаков, наблюдавший за ним, усмехнулся и полуутвердительно сказал стоявшему рядом старшему помощнику:
— Командующий пошел… Ох, и попотеет же наш Борис свет Михайлович…
— Почему? Разве он провинился в чем-нибудь?
— Не успел, — Григорий Никанорович поправил очки, сползшие на нос. — А мог провиниться. Там, во льдах. Когда мы тральщики чуть не бросили на произвол судьбы…
«Да откуда ты знаешь?!» — чуть не вырвалось у Маркевича, но сказать ничего не успел: старший механик повернулся, пошел прочь. Однако решив, как видно, до конца высказать свою мысль, оглянулся через плечо и посмотрел на Алексея такими же, как недавно у штурмана Лагутина, укоряющими глазами:
— Вахтенному журналу, Алексей Александрович, на любом корабле одно, строго определенное место предназначено: в штурманской рубке. И уж ежели брал ты его, так и назад положить обязан был, понял? Вот так-то…
Кивнул напоследок будто точку поставил, и ушел. А Маркевич оторопело смотрел ему вслед: и это знает! Неужели Семен рассказал? И дернула же меня нелегкая не пойти к нему сразу, не посоветоваться. Выходит, будто я заодно с Борисом Михайловичем…
Наблюдая за тем, как идет перегрузка угля на ледокол, Алексей мысленно ругал себя за излишнюю щепетильность. Ну конечно же, Григорий Никанорович прав, нельзя было оставлять журнал в каюте капитана, нельзя было допускать, чтобы он внес эту ложную запись. Вызвали бы на бюро ячейки, взгрели как следует, и, глядишь, ему жена пользу пошло бы: не финти, не выкручивайся. Дело наше с чистой душой надо выполнять, на лжи и обмане не уедешь…
— С легким паром, Алеша! — подошел к нему Закимовский, весь черный от угольной пыли. — Кто это тебя так распарил? Не стармех ли?
— А поди ты! — отмахнулся Маркевич, чувствуя, что краснеет еще больше. — Хочешь сделать, как лучше…
— А ты не хоти, ты делай, как лучше, — сверкнул Золотце в улыбке белыми зубами. — За что хоть попало?
— За дурость мою, вот за что, — Алексей вздохнул. — Так и надо, впредь умнее буду.
— О, дело! — Егор Матвеевич захохотал, будто обрадовался признанию штурмана. — Поумнеть никогда не мешает. А Никанор кому хочешь мозги сумеет вправить… Закурить не дашь?
— Не дам. Нету!
— И не надо, обойдусь, — Закимовский понизил голос, заговорил спокойнее, без смеха: — Что я хочу спросить у тебя, Алеша: как думаешь, куда эти корабли направляются? И миноносцы, и лидер. Не к нам на запад? Не на фронт?
— А если и на фронт, тебе-то не все равно?
— Нет, не все равно, — золотце сожалеющее почмокал губами. — Сбросить бы мне годков пятнадцать — двадцать, разве я молотил бы на нашей посудине в такое время? Дудки! Вон на том миноносце мое место, а не здесь. Чтоб не подальше от фронта, а в самое пекло!
Даже под толстым слоем угольной пыли лицо Егора Матвеевича было в это мгновение таким взволнованным, таким одухотворенным, что Маркевич почувствовал: прикажи ему — и пойдет, забыв о бремени прожитых лет, в самый жаркий бой, будет бить, бить и бить врагов до последнего дыхания своего, до последнего взмаха сжатых в кулаки рук.
Захотелось сказать Закимовскому что-то очень нужное, важное им обоим, или лучше обнять его, ткнуться губами во впалую, черную от угля щеку. А не сделал ни того, ни другого. Просто взял, не глядя, костлявую руку машиниста и крепко пожал ее.
Видно, и Егору Матвеевичу передалось настроение Алексея: не отнял руку, пальцем не пошевелил. Так и стояли без слов, не двигаясь, будто прислушиваясь к мыслям своим, к тому сокровенному, о чем ни за что не скажешь.
— Хорошо, Егор, правда? — негромко произнес Маркевич и повел глазами в сторону боевых кораблей. Но Матвеич не понял его и по-своему ответил:
— Оживаю… Понимаешь, будто после тяжелой болезни в себя прихожу, пить и есть учусь заново…
— По работе своей стосковался. Потому и болел.