Это было произнесено так категорически, что Борис Михайлович понял: ни возражать, ни спорить нельзя. И рядом стоял такой же неумолимый старший штурман.
— Ясно, — прохрипел Ведерников. И к Маркевичу: — Прикажите право на борт, вразрез волне!
…Только к концу четвертых суток бешенной скачки с волны на волну прямо по курсу, далеко на горизонте, открылась земля. Зубчатым темно-синим хребтом вздымалась она все выше и выше над белогривым морем, и по мере приближения к ней волны становились и меньше, и глаже. Никто не знал, что это за земля, к каким берегам пригнал их шторм: за все минувшие дни штурманам ни разу не удалось определить хотя бы счислимое место судна. И все же самый вид земли обрадовал всех: земля — значит, можно найти подходящую бухточку и укрыться в ней.
Незадолго до наступления сумерек Ведерников первый высказал свое предположение:
— Пожалуй к Новой Земле вышли. Жаль, быстро темнеет, о то бы по сопкам определились. Сопки-то здесь характерные, ни с каким другим местом их не спутаешь.
Лагутин, стоявший вахту, хмыкнул, но возражать не стал. Не все ли равно, куда добрались? Важно, что добрались, а определиться можно будет и завтра. Новая Земля — это очень хорошо, наши воды, а значит, не пройдет и десяти дней, как будем дома. При мысли о доме у Семена защемило сердце: дома ждет Оля, Оленька, Олюшка ненаглядная, с которой и пожил-то он после свадьбы лишь немногим больше месяца. Как хорошо, что скоро они опять будут вместе…
Оставшись на мостике после ухода Лагутина с вахты, Маркевич задумался о взаимоотношениях, сложившихся между ним и капитаном. Ведерников откровенно избегает общения с ним и со стармехом. Вот и сейчас ушел, ни слова не сказав о дальнейшем курсе корабля. Что это — демонстрация оскорбленного самолюбия или умышленное стремление поставить старпома в дурацкое положение?
— Знаешь, Алеша, что я думаю? — услышал Маркевич простуженный, скрипучий голос старшего механика, незаметно подошедшего в темноте. — Пора нам с Ведерниковым расставаться.
— Как так?
— А очень просто: пора. Или не видишь ты, что не годится он в капитаны? В мирное время — да, пожалуйста, а сейчас — нет, сейчас на судах нужны люди иного склада: смелые, решительные, без шкурнической гнильцы в душе.
— А разве в мирное время людям с такой гнильцой может быть месть на коралях?
— Не сразу Москва строилась, Алексей Александрович. Слышал такую поговорку? Дрянных человечков, этаких мелкотравчатых «лишь бы мне хорошо», у нас, к сожалению, пока еще хоть отбавляй. В мирной обстановке такого, как наш Ведерников, не сразу заметишь. Умеет лавировать, показать себя с лучшей стороны в нужный момент. Вот и держится. А война каждому экзамен устраивает: смотрите, оценивайте по заслугам. И чтобы не ошибаться нам дальше, надумал я открытое партийное собрание в Архангельске провести. И его послушаем, и о нем скажем. Все скажеи: и о тральщиках в Арктике, и о ремонте в Лайском доке, и об этом вот переходе в конвое… Все! Как решат люди, так и будет, а дальше терпеть эту гниль мне партийная совесть не позволяет. Будто и сам я пачканный хожу: все знаю, а молчу.
Он на минуту умолк. А когда снова заговорил, голос его звучал хоть и тише, но тверже:
— Таратина пригласим. Глотова. Пусть и они нас послушают: может и мы с тобой виноваты в том, что не сразу Ведерникова раскусили. С нас, Алексей, с коммунистов, в любом деле — первый спрос.
И все. Оборвал чуть не на полуслове, повернулся, ушел с мостика, даже не пожелав на прощание традиционной «счастливой» вахты. Маркевич не стал останавливать, задерживать его, понимая, что Григорию Никаноровичу необходимо побыть наедине с самим собой, со своей совестью, еще и еще раз продумать нелегкое, но единственно правильное свое решение.
Ночь прошла относительно спокойно — без тревог, без неимоверного напряжения всех последних штормовых суток. Высокие горы на недалеком теперь берегу ломали и гасили могучую силу восточного ветра, и под защитой их «Коммунар» благополучно пролежал в дрейфе до самого рассвета. Утром, наконец, удалось определиться с наибольшей точностью: шторм действительно привел пароход к берегам Новой Земли, почти ко входу в губу Безымянную, правее которой недалеко от этих мест, находится новоземельское становище Малые Кармакулы. Оставалось только одно: сразу же лечь курсом на юг и вдоль берега, под прикрытием гор, добираться до Югорского Шара, откуда до горла Белого моря рукой подать.
Так и пошли, все на юг да на юг, придерживаясь прибрежного затишка, благо и льдины не встречались на пути судна: восточный ветер успел взломать их и без следа разметать по необъятной шири штормового Баренцева моря. А миновав траверс острова Междушарского, взяли правее, взяли правее, на юго-запад, чтобы как можно скорей завершить последний переход до Колгуева, где считай, почти уже дома.
Отстояв очередную вахту, Маркевич не завтракая отправился в каюту, стянул сапоги с натруженных ног и не раздеваясь повалился на диван. Он ничего не хотел сейчас — ни есть, ни думать, ни разговаривать, а только спать, хоть ненадолго уснуть впервые за все эти бессонные штормовые дни и ночи. Казалось, стоит коснуться головой подушки, и сон немедленно навалится на него всею своей непробудной тяжестью. Но проходили минуты за минутами, а сознание не угасало, с обостренной ясностью отмечая привычный ритм работающей главной машины, чьи-то шаги за дверью в коридоре, чьи-то голоса в соседних каютах. Злясь на себя за неспособность забыться, Алексей ворочался с боку на бок, старался улечься поудобнее, и вдруг будто услышал вопрос, будто произнес его кто-то невидимый, находящийся здесь же в каюте:
— А собственно, какое отношение имеет открытое партийное собрание к капитану Ведерникову? Настолько ли виноват капитан, чтобы его поведение стало предметом обсуждения на партийном собрании? Какие обвинения можем мы выдвинуть против него?
Прошлой ночью, на мостике, доводы Симакова казались вполне логичными. Мерзко вел себя Борис Михайлович во время ремонта судна в Лае: взвалил весь ремонт на экипаж, а сам сказался больным, пришел, когда все было кончено. Так же мерзко пытался он поступить и с тральщиками в Карском море, и кто знает, что было бы, если бы на помощь не подоспел «Красин». «И в караване не лучше. Я, а не он, дважды обращался к командору, просил выделить боевой корабль для сопровождения „Коммунара“ в автономном плавании, однако ответа так и не получил. Нам пришлось уйти на свой страх и риск, и мы ушли вопреки воле Ведерникова. Но кто докажет, кто сможет доказать его неблаговидную роль во всех этих историях? Я?..»
Алексей беззвучно рассмеялся. Правы будут люди, если подумают, что старпом хочет подсидеть командира, выдвинуться за его счет. Ты же знал, Алексей Александрович, о его мнимой болезни во время архангельского ремонта, а ни слова никому, даже Глотову, не сказал о симулянте. Хотел показать себя — вот, мол, какой я замечательный старший помощник! Сам все сделаю, обойдусь без капитана! И тогда, в Карском море, о подделке в вахтенном журнале смолчал, — мол, не стоит выносить сор из избы. И теперь, в караване, если бы не Симаков, не его решительность и настойчивость, ты бы тоже не посмел принудить Ведерникова уйти в автономное. Так какое же право имеешь ты, ты лично выступать на партийном собрании с обвинениями против Бориса Михайловича? Как приспичило — сразу «я не я, я хороший, а он во всем виноват»? Эх, Алексей Александрович, далеко тебе до Симакова. Мягкотелый ты, нерешительный, а еще точнее — хлюпик, как любит говаривать о таких Егор Матвеевич Закимовский. Потому-то, как видно и личная жизнь твоя складывается так безалаберно и несклеписто. Потому-то, быть может, и с Мусей не сладилась она. Тридцать второй год, а — ни дома у тебя, ни семьи, ни своего пусть маленького, но настоящего личного счастья.
И такая глубокая, безысходная тоска навалилась на Алексея, такая боль сжала сердце, что, стыдясь самого себя, он поспешно перевернулся на грудь, вцепился зубами в угол подушки и до судороги в челюстях сжал зубы, заглушая и эту боль, и рыдания, рвущиеся из груди.
Судно мерно раскачивалось с волы на волну, и в такт качке так же мерно раскачивался на диване Алексей Маркевич. В голове перезванивались по железу тысячи молоточков, и под тихий, ритмичный их перезвон он начал медленно опускаться в непроглядную, тихую темень. Показалось, будто тоненько скрипнула дверь каюты. Алексей приподнял голову, посмотреть кто там, и без вскрика, без удивления, а как должное увидел Таню и Глорочку, стоящих у порога. Они стояли молча, держась за руки, и с одинаковым выражением укора и осуждения смотрели на него. Он пытался вскочить, броситься к ним, обнять, но не мог ни рукой, ни ногой пошевелить, не мог произнести ни слова. И тогда, спасаясь от их молчаливого осуждения, Алексей опять зарылся лицом в подушку, зажал пальцами уши — чтобы не видеть, не слышать ничего, и как в детстве, давным-давно, закричал изо всех сил, призывая в этом крике единственное свое спасение и изливая в нем всю свою боль и всю тоску:
— Мама-а!..
Кто-то — может быть Таня, а может Глорочка — шагнул к нему, тронул за плечо:
— Алексей, слышишь? Вставай скорей, Алексей Александрович…
— Ну? — Маркевич поднял голову, открыл глаза. Возле него, широко расставив ноги и придерживаясь одной рукой за край дивана, стоял Семен Лагутин. Лицо у штурмана бледное, в глазах тревога. — ты что, Сеня? Что случилось?
— Давай на мостик, Алексей. Ведерников заболел, а там такое творится…
— Беги, я сейчас!
Он понял, что может твориться, уже потому, как перед глазами ходуном ходила вся каюта. Немалых трудов стоило поймать сапоги, ускользающие от рук, натянуть их на ноги, не свалиться, пробираясь по коридору на палубу. Ветер встретил его таким свирепыми ударами, сто пришлось изо всех сил цепляться за поручни, иначе сбросит за борт. А когда добрался до мостика и поглядел на море вокруг, на мгновение стало страшно, такие огромные волны катились с норд-оста, грозя задавить, задушить, потопить пароход. Одна за другой обрушивались они на корму, скрывая под собой и полуют, и ящики с грузом на кормовых палубах. Казалось — еще, еще такая волна, и судну не выправиться, так и уйдет на дно кормою вперед.