Капитан заболел. Заболел, и все: какой спрос с больного? И какое больному дело, что стрелка барометра продолжает дрожать совсем рядом со штормовой отметкой?
Стоило в полночь судну отойти подальше от прикрытия высоких новоземельских гор, как ветер с новой силой обрушился на него. Борис Михайлович ждал, что Маркевич вот-вот прибежит в каюту, позовет на мостик, на помощь.
Он даже не раздевался в ту ночь, а так и уснул поверх одеяла, и во сне ожидая зова. Но его не позвали, не попросили ни о чем, будто и не было капитана на борту «Коммунара». И проснулся он не от тревожного голоса посланного за ним матроса, а от странной неподвижности и поразительной тишины, царившей на корабле.
Подошел к иллюминатору, выглянул — берег! Значит, справились без него. Стало тошно. Оставался один выход: продолжать сказываться больным, а тем временем принять свои меры…
Кое-как ополоснув лицо, Борис Михайлович сел к столу, положил перед собой чистый лист бумаги и старательно вывел начальные строки рапорта:
«Народному Комиссару Морского Флота СССР. Копия: начальнику Северного морского пароходства…»
Он писал обо всем, что происходило на судне за время долгого рейса из Архангельска в Сан-Франциско и обратно, но писал по-своему, придавая любому факту, любому событию особенное, выгодное для себя освещение. После такого рапорта ни старшему механику, ни старпому не сдобровать!
Открылась дверь, вошел Маркевич… Заметил ли он, как быстро убрал Ведерников письмо со стола? Да, пожалуй, заметил, иначе не обронил бы фразу о записи в вахтенном журнале. Ну, и что же, тем лучше: эта запись подтвердит факты, изложенные в письме, а следовательно, надо продолжать болеть, — болеть до самого возвращения в Архангельск…
И Ведерников продолжал болеть. Заслышав за дверью шаги дневального, несущего обед или ужин, он ложился на койку, натягивал одеяло до подбородка и закрывал глаза. Ни к обедам, ни к ужинам не притрагивался, питаясь консервами и галетами из собственного запаса и с удовольствием запивая сухомятину ароматным, душистым ромом. От услуг третьего помощника, исполняющего обязанности корабельного врача, отказался бесповоротно. А дневальному приказал, чтобы никто не смел беспокоить его.
Так и прошли двое с лишним суток стоянки у Колгуева. Так, может быть, закончился бы и переход до Архангельска, если б одна неотвязная мысль не тревожила Бориса Михайловича: что и как записал Маркевич в вахтенном журнале о его болезни? Он хотел даже потребовать принести журнал в каюту, но передумал: «Догадаются, дьяволы, что я их подозреваю».
И в последнюю ночь плавания, незадолго до рассвета, не выдержав этой томительной неизвестности, решил выздороветь и подняться на мостик: пора…
Лагутин вздрогнул, когда рядом с ним неожиданно появилась смутная во мраке тень и осипший, с хрипотцой голос капитана произнес:
— Доложите обстановку. Где мы? Как ход?
— Поправились? — вместо ответа как-то странно спросил вахтенный штурман. — А мы было…
— Доложите обстановку!
— Есть! Проходим траверс Канина Носа, скорость девять миль в час, в бункерах осталось угля на три — четыре вахты, на судне все в порядке! И запнувшись — с лукавинкой, с затаенной насмешечкой: — Загляните в штурманскую на карте и в вахтенном журнале все записано и отмечено, как надо.
Борис Михайлович не обратил внимания на это «все», с ударением произнесенное Лагутиным. Сказал еще суше, еще угрюмее:
— Вахтенного выставить на полубак: не мирное время, всякие встречи могут быть… На палубах не курить. И пошлите проверить заглушки на иллюминаторах. Распустились!..
Он ждал привычного «Есть!» — и не дождался. Вместо этого штурман с преувеличенной бодростью поспешил заверить:
— Да что вы, разве одним вахтенным в такой обстановке можно обойтись? И на полубаке стоит, и на юте, и на спардеке по обоим бортам наблюдатели. Алексей Александрович еще у берегов Новой Земли распорядился. Круглые сутки ведем наблюдение…
Уважительное «Алексей Александрович» резануло слух, и, чтобы не вспылить, Борис Михайлович повернулся, направился в штурманскую рубку. Мельком взглянул на карту, разожженную на просторном столе, а руки сами собой потянулись к вахтенному журналу. Раскрыл, принялся читать все, что записывали штурманы в последние дни.
«… сказался больным… предоставив судно и экипаж на произвол стихии… после… оказался совершенно здоров».
Точно кипятком обдало с головы до ног! Хлопнув журналом по столу, Ведерников выскочил из рубки и, забыв о недавней своей болезненной хрипотце, заорал в темноту ночи:
— Старпома ко мне! Немедленно!
— Не могу, — появился рядом Лагутин, — закрытое партийное собрание началось. Григорий Никанорович всех коммунистов собрал. А что случилось?
Лишь в каюте Борис Михайлович начал постепенно приходить в себя.
И такая беспомощная растерянность навалилась на него, что задрожали руки, подогнулись колени: погубят! Пошатываясь, как во время качки, добрел до кровати и рухнул ничком, зарылся лицом в подушку.
Маркевич возился в каюте, укладывая вещи в чемодан, — до горла Белого моря оставалось не более двух часов хода, — когда распахнулась дверь и Яблоков неестественно громко крикнул:
— Самолет!
Сорвав с вешалки шинель, Алексей бросился наверх. Он не удивился увидев на мостике Ведерникова: утром Семен успел рассказать о своем ночном разговоре с капитаном. Обрадовался, заметив парторга в будке на правом крыле. Григорий Никанорович стоял, подняв к ушам развернутые рупорами ладони, и лицо его показалось окаменевшим от напряженной сосредоточенности. Капитан тоже вслушивался, приоткрыв рот, а третий помощник медленно поводил головой из стороны в сторону, стараясь определить, откуда доносится этот тонкий, прерывистый зуд, похожий на надоедливый комариный писк.
Небо опять было покрыто серовато-белыми высоко плывущими облаками, и только в одном месте виднелся голубой просвет. Гул как будто слышался с той стороны, и Маркевич уставился глазами на это «окно», почти уверенный в том, что самолет может появиться именно в нем.
— Приближается, — подошел Симаков и тоже повернулся лицом к просвету в облаках. — Приближается, да… Да вот же он!
В просвете действительно появилась крошечная точка, на мгновение сверкнувшая на солнце серебром своих крыльев. Алексей хотел было шагнуть к машинному телеграфу, но остался на месте, уступив этот самый главный пост капитану.
— Я в машину, — сказал Симаков и торопливо направился к трапу. Ведерников кивнул в ответ и так же отрывисто приказал:
— Тревога!
Внезапная опасность на время приглушила безрадостные мысли, недавно владевшие капитаном. «Может, обойдется? — подумал он, прислушиваясь к самолету. — Может не нападет?» И уже начиная верить, что — нет, нападения противника не будет, решил как можно лучше, эффектнее использовать тревожные для корабля минуты. Подошел к машинному телеграфу, сжал в мясистой руке медную ручку его и выпрямился так, чтобы всем было видно, с какой спокойной уверенностью встречает он опасность. А покосившись в сторону старшего помощника, с подчеркнутым хладнокровием приказал:
— Людей по местам! Приготовить аварийную партию. Живее!
Маркевич недоуменно поднял глаза: люди и так давно стоят каждый на своем месте, в готовности и боцманская аварийная партия. Чего еще надо? И, ответив привычное «есть», не тронулся с места.
А самолет шел высоко-высоко, под самыми облаками, описывая вокруг судна гигантскую дугу. Он инее приближался, и не удалялся, а держался на одинаковом расстоянии, будто летчик хотел получше рассмотреть все, что делается на корабле.
Кромка льда, закрывающего вход в горло Белого моря, уже виднелась на горизонте, когда самолет вдруг опять нырнул в облака. Из груди Ведерникова вырвался громкий вздох: пронесло, а? Бросив на старпома прощупывающий взгляд, он приказал не ему, а третьему штурману:
— Отбой тревоги. Держите к кромке: проверим, нет ли во льду пробитого ледоколами канала. Подвахтенных распустить.
Маркевич ушам своим не поверил. «Канал? Да ведь во льдах мы превратимся в неподвижную мишень!» Сдержавшись, чтобы протестующим вскриком не ответить на это приказание, он как мог спокойнее сказал капитану:
— Стоит ли, Борис Михайлович? А что, если это был вражеский разведчик? Вызовет по радио бомбардировщики, и… Лучше переждать на открытой воде.
— Надо подождать, — очень спокойно, очень твердо поддержал старшего помощника парторг. И Ведерников согласился. Сказал, все еще не глядя на Маркевича, не желая видеть его, но помимо воли обращаясь к старшему помощнику:
— Повременим… Сходите к радисту, Алексей Александрович, сообщите шифровкой в порт, чтобы выслали ледокол. Нам самим через Бело море не пробиться.
— Есть сообщить! — теперь же без натяжки, с готовностью отозвался штурман, оставляя стармеха и капитана наедине.
Из радиорубки Маркевич прошел к себе в каюту. Он не думал больше ни о Ведерникове, ни о нелепом распоряжении его: все равно завтра на судне будет другой капитан, вопрос об этом был окончательно решен на ночном партийном собрании. Сейчас волновало другое: чей самолет летал над морем, почему он не приблизился к судну настолько, что бы можно было его опознать?
Алексей машинально принялся опять укладывать в чемодан подарки, купленные в Америке для Глорочки: большую пышноволосую куклу с закрывающимися глазами на неестественно ангельском личике, высокие ботинки с толстой подошвой, платья кофточки, юбки… Впору ли будут ей все эти обновки, или успела Капелька вырасти? Ведь он так редко, так мало видит дочь…
Вспомнился сон — тот недавний: скорбные, осуждающие глаза Глорочки и Тани. Почему они привиделись ему такими отчужденными, неродными? Видимо, устал донельзя, вот и лезет в голову всякая чушь. Ну за что его осуждать, в чем провинился перед ними? Вернется завтра домой, и — Алексей взял со стола фотографию Глотовых — все опять будет хорошо. Может, письма от Тани давно уже ждут его. Может, и сама она приехала в Архангельск… А вдруг сон в руку? Сколько раз Степанида Даниловна говорила, что если видишь во сне плохое, обязательно жди хорошего, потому что сны сбываются наоборот.