Только море вокруг — страница 36 из 78

…Алексей еще раз взглянул на часы: десять! Бог мой, что же случилось, почему так долго нет Тани? Он встал, подошел к окну, покрытому бархатом серовато-белого инея, похукал, протаивая отдушину на черном стекле, и долго всматривался в темную, без электрических огней улицу: не идет ли? Тихо, пусто за окном, лишь контуры сугробов смутно различались в ночи. Чувствуя, что начинают дрожать ноги, Алексей вернулся на стул. Таня, Таня, как не хватает мне тебя, как я хочу, чтобы ты скорее пришла!..

Они расставались и в госпитале, и эти разлуки тоже казались обоим мучительными и долгими. Таня часто уезжала с санитарным поездом за ранеными к линии фронта, и Алексей по нескольку дней оставался один. Он понимал, что иначе она не может, и все-таки ему было больно от одиночества.

Раненые продолжали прибывать, с каждым днем в госпитале становилось теснее. В крошечную палату, где до этого Маркевич лежал один, втиснули еще койку и уложили на нее худощавого смуглого юношу, почти мальчика. Он лежал неподвижно и молча, с мутными глазами, уставившимися в ничто. Немало дней прошло, прежде чем в синих глазах соседа возникло что-то похожее на жизнь, и еще больше — до тех пор, пока и он сумел заговорить.

— От… куда ты? — спросил его однажды Маркевич. — Из к-каких мест?

Парень ответил, чуть шевеля губами:

— О Логойске слышал? Недалеко от Минска. Ну, так оттуда: в трех километрах наш колхоз…

— А я из М-минска…

— Да ну? Земляк, значит? Вот где встретиться довелось, браток. И давно ты здесь?

С тех пор они разговаривали часто, и чем дольше длились их разговоры, тем становились теплее: земляки. Михась Крупеня с нежной грустью рассказывал Алексею и о своем колхозе, и о матери, оставшейся на занятой гитлеровцами территории, и с ненавистью — о том, что сам еще недавно повидал там партизаня в родных лесах, прежде чем вывезли его, раненого, на самолете в глубокий тыл.

— Лютуют проклятые, каб яны подохли. Ни хаты целой, ни живого человека не оставляют. — И скрипя зубами, с нечеловеческой страстью: — Эх, не вовремя мне ногу оторвало! Я бы их всех — зубами, проклятых, минами… Всех до единого!

— Как это у т-тебя? С ногой?

Крупеня горько вздохнул.

— На мине, когда они лагерь наш блокировали. По самое колено, как бритвой. Хорошо, хоть одну. В колхозе после войны и для одноногого работы хватит…

Эту фразу он произнес с такою спокойной, неистребимой уверенностью в своей необходимости родному колхозу, во всем своем будущем, в жизни, что Алексею стало и стыдно, и завидно: «А я? Давно ли я смерти молил!..»

И захотелось тоже жить, тоже быть нужным, необходимым людям, как этот чудесный жизнелюб. Так захотелось, с такою неудержимой силой, что Алексей взялся обеими руками за холодную спинку койки, начал медленно подниматься на ноги.

— Пойдешь? — у слышал он одобрительный голос Михася. — Давай, браток, давай. Не век лежать. Ты, главное, смелее, вот так, так…

И Алексей пошел: шаг, другой, третий… Стены шатались из стороны в сторону, пол то проваливался под ногами, то подбрасывал высоко-высоко, а потолок, казалось, вот-вот рухнет на голову и придавит, расплющит в лепешку. Двоилось, троилось в глазах, к горлу подкатывала тошнота, и все же он несколько раз прошелся от окна до двери и обратно, то придерживаясь за спинки кроватей, то взмахами рук помогая себе удерживать равновесие.

— Цирк, чистый цирк! — посмеивался Крупеня, наблюдая за ним. — Перед войной в Логойск тоже цирк приезжал, так мы с хлопцами бегали глядеть. Там одна деваха по проволоке ходила, — ух и спрытная! Тоже вроде тебя, руками махала. Потеха!

— М-молчи, ц-циркач! — не выдержал, рассмеялся Маркевич, без сил падая на свою койку. — Тоже г-герой, на девок зас-сматриваться…

С тех пор и началось. Едва наступала ночь, едва погружался госпиталь в тяжелую, заполненную стонами и вскриками раненых полудрему, Алексей вставал и принимался упорно шагать по узенькому проходу между койками, подхлестываемый насмешливыми замечаниями Крупени. Падал, но опять поднимался. Иссякали силы, — отдыхал и снова… Борьба с самим собой, со своей слабостью и бессилием доставляла огромную радость: «Сегодня я сделал на шесть шагов больше, чем вчера; вчера я падал четыре раза, а сегодня только два; я буду ходить, я скоро буду ходить!»

Об этом хотелось закричать всем и прежде всего Тане: буду, буду! Но Алексей знал, как попадет ему и от нее, и от главного врача, если узнают об упражнениях. И скрывая их, он днем лежал тихий, почти неподвижный, а ночью, поймав нетерпеливый блеск в глазах Михася, отбрасывал одеяло и спускал ноги на пол.

— Нач-чнем!

Алексей ликовал, представляя себе, как удивится и как обрадуется Таня, когда застанет его на ногах. Хотелось встретить ее не в палате, а в коридоре, еще лучше на лестничной площадке своего этажа.

Почувствовав, наконец, что ноги держат его, что не качаются и не рушатся стены, Маркевич признался Крупене:

— Хоч-чу в коридор выйти. Узко тут, простора никакого.

— Валяй! — одобрил Михась. — Только поосторожнее, на дежурную сестру не нарвись.

И Алексей направился к выходу. Открыл дверь, выглянул в коридор — никого. Тусклые лампочки под потолком льют слабый рассеянный свет. В дальнем конце коридора, рядом с лестницей, едва виден покрытый белой салфеткой столик ночной санитарки, но — удача! — дежурной нет. Значит, никто не помешает, значит — в путь!

Он так и приказал себе — коротко, нетерпеливо:

— В путь!

Выпустив из потной от волнения ладони медную дверную ручку, шагнул в бесконечную пустоту длинного коридора. Пол покачнулся, покачнулись стены, но, сжав зубы до немоты в челюстях, Маркевич заставил себя сделать еще шаг, еще и еще. Он шел, а коридор совсем не страшно покачивался в такт его шагам. Как это хорошо и как смешно — такая качка. «Что сделала бы дежурная, если б увидела меня сейчас? Ничего, не увидит: дойду до лестницы, и назад. Вот только дойти бы: как, оказывается, далеко лестничная площадка, как длинен проклятый коридор!»

Лоб взмок от испарины, спина взмокла, — Алексей шел и шел. С каждым шагом качка становилась сильнее, резче, и, чувствуя, что сил не хватает дойти, он вытянул дрожащие руки, побежал к лестнице, чтобы вцепиться в перила и передохнуть. И когда до спасительных перил оставался один шаг, пол вдруг качнуло так что Алексея отбросило к гладкой противоположной стене. Руки бессильно скользнули мимо перил, и теряя сознание, он покатился вниз, по каменным ступеням, в уже знакомую беспросветную темноту.

…Скрипнула дверь, и Алексей обрадовано вздрогнул.

— Таня!

Но вместо Тани вошла ее мать, худенькая, удивительно хрупкая на вид, с розовым, почти без морщинок, лицом, обрамленным пышными, белыми-белыми волосами. Поверх синей вязаной кофты на плечи ее был наброшен пушистый шерстяной платок, — дров не хватало, и в квартире топили редко. — Но и одежда не делала Полину Васильевну солиднее и полнее. Маркевич не раз ловил себя на мысли, что рядом с крепкой, стройной и сильной Таней ее мать выглядит подростком. И с трудом верилось, что всего лишь год с небольшим назад Полина Васильевна была совсем другой.

Гибель мужа на фронте, под Москвой подкосила ее. Танин отец служил хирургом в госпитале, приданом танковой бригаде, и погиб во время бомбежки за несколько дней до начала подмосковного разгрома фашистов. Весть об этом пришла в Ярославль тогда, когда весь город, вся страна праздновала победу под Москвой, и страшнее вражеской бомбы обрушилась на дом, в котором, не чуя беды, жила семья погибшего. Полина Васильевна без звука рухнула на пол, и Тане, к счастью оказавшейся дома, только часа через два удалось привести ее в чувство.

С полгода назад Полина Васильевна поднялась с постели, но стать такою же, как была раньше, уже не смогла. Даже с дочерью держалась как-то настороженно и несколько отчужденно, словно боялась впустить ее в свой сокровенный, неведомый для других мир. Даже с соседями, с которыми прожила на тихой окраинной улице Ярославля не один год, мало разговаривала. И когда Таня перевезла Алексея к себе домой, он вроде побаивался ее матери и старался реже попадаться ей на глаза.

Но постепенно и это прошло, сгладилось, притерпелось. Их сближению способствовало тяжелое состояние Алексея, которое не могло не затронуть душевные струны материнского сердца. Сначала редко, а потом чаще и чаще стала она заходить к нему в отсутствие дочери — то оправит сползшее одеяло, то подушку взобьет, то принесет стакан горячего чая. И чем дальше, тем охотнее, дольше разговаривала с Алексеем, понемножку привыкая к нему, и признавая своим…

— Опять встал? — с укором сказала она, подходя к Алексею. — Напрасно перемогаешь себя. Может, ляжешь?

Алексей покачал головой.

— П-подожду Таню.

— Пойдем тогда чай пить. Невесело одному…

Полина Васильевна взяла его под руку и медленно повела на «свою половину», где на столе, застеленном льняной скатертью, сердито фыркал паром пузатый медный самовар.

— Садись. Задерживается Танюша. Опять, небось, раненых привезли. — Она налила и пододвинула к нему стакан горячего морковного чая, фарфоровую розетку с несколькими кусочками мелко наколотого сахара, два тонких ломтика хлеба. Подняла на Алексея озабоченные глаза, спросила: — Таня тебе ничего не говорила?

— О чем?

— О госпитале. Как там у них?

— Нет, ничего. А что?

— Да, так… — Полина Васильевна помешала ложечкой в стакане. — Задумчивая она какая-то…

Алексей понял, что она что-то не договаривает, не хочет или не решается сказать, но спрашивать не стал. Сказал, сглаживая возникшую неловкость:

— Устает она очень, потому и н-нервничает.

— Пожалуй, так…

Оба почувствовали облегчение, когда в эту минуту в куне стукнула входная дверь.

— Таня, — сказала Полина Васильевна и поднялась встречать дочь. — Сиди, сиди: теперь уже дома. Сейчас соберу ужин.

Таня вошла раскрасневшаяся от мороза, счастливая, с сияющими, но очень усталыми глазами, под которыми залегли глубокие тени. Военная форма медицинской сестры шла ей, подчеркивала изящество девичьи стройной фигуры.