Он снял телефонную трубку, вызвал отдел кадров. Маркевич не посмел отказываться: видно, вопрос о его назначении был предрешен заранее. И даже сердце екнуло радостно: только приехал в Архангельск — и сразу на свое судно, к Закимовскому, к Симакову…
— одного человека я тебе уже теперь порекомендовать могу, — сказал Глотов, опуская трубку на рычаг. — На-ка вот, прочитай.
Достав из стола измятый, замусоленный листок бумаги, он протянул его Алексею.
— Узнаешь? Читай, читай… Письмо оказалось коротенькое, лишь несколько косых строк на одной стороне листка.
«Здоров, Василь! — прочитал Маркевич. — Знаю, не ждал ты от меня весточки, а я живой. Был на матушке Волге, в морской пехоте. Слышал, небось, как мы там дали фрицам прикурить? На всю жизнь запомнят те, что живыми остались! Только и меня, суки, в последний раз куснули за левую ляжку осколком мины. Ничего, в госпитале залатали, уже хожу помаленьку. Скоро выписываюсь, а деваться некуда, в армию пока не берут, колченогим стал. Возьми ты меня, пошли духом на какую ни есть коробку. Справлюсь! Привет ребятам, если они у тебя — Золотцу, Алешке, Яшке Ушеренко. Вызывай скорее, дохну от скуки. Петька».
— Неужели? — поднял Алексей от письма заблестевшие глаза.
— Он и есть, — кивнул Глотов. — Иглин. Возьмешь к себе?
— А как же?
— Жди. Я с неделю назад ему вызов послал.
Василий Васильевич умолк, задумался. На смуглых щеках его пролегли глубокие жесткие складки, глаза вдруг стали суровыми, осуждающими, и когда опять заговорил, в голосе, в тоне, чувствовалась откровенная неприязнь:
— Ты Ведерникова помнишь? Как твое мнение о нем?
Алексей потупился.
— О покойниках, говорят, не принято отзываться плохо…
— Не принято? — Глотов выдвинул ящик стола. — А если мерзавец и после смерти пытается гадить всем и каждому, тогда как? На, читай, блюститель всяких «принято» и «не принято»!
Он не подал, а почти швырнул через стол несколько размашисто исписанных листков бумаги, сшитых по уголку парусиновой ниткой. Маркевич взглянул на них и сразу узнал нажимистый почерк Бориса Михайловича. Все еще не понимая, чем вызвано раздражение друга, пододвинул листки к себе, прочитал фразу, вторую и, чувствуя, как становится трудно дышать от гнева, от возмущения и нахлынувшей брезгливости, забыв о Василии Васильевиче, углубился в текст.
«Так вот, значит, что он писал, когда я неожиданно вошел в каюту! — мелькнула догадка. — Потому-то и поспешил убрать со стола эту гадость…»
А Ведерников не жалел красноречия для того, чтобы как можно убедительнее составить рапорт на имя народного комиссара морского флота. И преобладали на его палитре главным образом черные, самые мрачные тона. Старший штурман выглядел в этом рапорте не только жалким, трусливым эгоистом, но и подозрительным типом, окружающим себя проходимцами и врагами народа. Чего стоит один Егор Матвеевич Закимовский, неизвестно какими путями вырвавшийся из мест заключения! И такого-то человека старпом Маркевич не только взял на судно вопреки воле капитана, а еще и приблизил к себе, и, конечно же вступил с ним в сговор, направленный против экипажа. Мало того: на стоянке в Сан-Франциско Маркевич связался с американским инженером, быть может, разведчиком, Уиллером, и тот буквально дневал и ночевал в каюте старпома. Очень странно, что парторг Симаков, исполняющий обязанности старшего механика, не попытался пресечь эту предосудительную связь. Да и как он мог пресечь ее, если сам же вместе с Маркевичем, во время шторма в Атлантике хотел сбросить за борт капитана судна!..
Алексей заставил себя дочитать до конца, поднял глаза и встретился взглядом с полными все еще злой иронии глазами Василия Васильевича.
— Где вы взяли… это?
Глотов усмехнулся.
— В столе у него, у Ведерникова. После того, как ледокол притащил «Коммунара» в порт. Нравится?
— Противно… Не пойму, на что он рассчитывал, когда сочинял эту… это… этот рапорт? Ведь все его доводы и обвинения…
— Прости меня, Алексей, но или ты еще слишком молод, или просто глуп, — перебил Василий Васильевич. — На что рассчитывал… А на что рассчитывают кляузники и мерзавцы, сочиняющие подобное? Пока разберутся, пока выяснят, где правда, где ложь… А тем временем ты, Закимовский, чистейшая душа, коммунист до мозга костей Симаков только успевайте оправдываться, — «я не я!» Да и мне фитиль: просмотрел чуть ли не врагов народа. И Таратину: притупление бдительности, близорукость, политическая слепота. Целое дело! Так, Алеша, и создавались некоторые дела… А таким как Ведерников, иного и не надо, заварилась каша — и точка, никто не посмеет косого взгляда на них бросить, резкого слова сказать, — в порошок своими кляузами сотрут!
— Почему же меня не стерли? Ведь рапорт-то на имя наркома.
— Не пошел он в Москву. Ты же знаешь Таратина: фальшь за тысячу миль чует. Жаль, что нету Ведерникова, Григорий Яковлевич устроил бы ему веселенькую жизнь…
Глотов рассмеялся, видимо, представив себе встречу начальника политотдела с автором рапорта. Но Маркевичу было не до смеха. Он сидел нахохлившись, понуро, все еще переживая неслыханную эту подлость. В самом деле, черт знает, что могло получиться.
Глотову стало жалко его, он взял рапорт, неторопливо изорвал его и брезгливо бросил в корзинку под столом.
— Для тебя берег: хотел, чтобы ты своими глазами убедился, до чего может докатиться человек. Тверже надо быть, Леша, принципиальнее и… помнить, что вахтенный должен находиться только на столе в штурманской рубке!
Алексей покраснел, вспомнив, что такие же точно слова слышал год с небольшим назад от Григория Никаноровича Симакова. Но говорить об этом Глотову не стал, — и так все ясно.
— Спасибо за науку. Пойду. Надо добираться на судно.
— Не терпится, капитан? — Василий Васильевич ответил на рукопожатие. — Ну что ж не задерживаю. Домой когда?
— Сие не разъяснено, — ответил Алексей его же собственной любимой поговоркой. — Буду ждать, когда позовет матросская мать.
Был ли он доволен неожиданным назначением на должность капитана? Пожалуй, толком и сам не знал. Быть может, если б Глотов послал его на другое, на новое судно, пришло бы и волнение, и невольное опасение: «Справлюсь ли? Сживусь ли, сработаюсь ли с экипажем?» На «Коммунар» Алексей вернулся, как возвращаются люди к себе домой. Было радостно встретиться после долгой разлуки со старыми друзьями, хотелось поскорее включиться в работу, но — и только! Ничего же особенного не произошло, просто вернулся домой!
В тот же вечер Маркевич перебрался в капитанскую каюту, где все еще пахло нежилой зимней сыростью. Подождав, пока утомившиеся за день люди утихомирятся на ночь, он притащил ведро горячей воды и, облачившись в старую подвахтенную робу, принялся ожесточенно чистить, драить, все приводить в порядок. Особенно тщательно, почти выскоблил деревянную койку и письменный стол, к которым чаще всего прикасался Ведерников. Даже матрац принес свой, прежний. Даже подушки свои. А в заключение распахнул все четыре иллюминатора, входную дверь и проветривал каюту до тех пор, пока не почувствовал, как тело покрылось мелкими пупырышками озноба.
Вымылся в ванне, побрился, надел чистое белье. И, с наслаждением развалившись в глубоком кресле за письменным столом, на котором уже стола Танина фотография в ореховой рамочке, громко сказал, улыбаясь ей:
— Вот мы и дома, Лапушка, слышишь? Дома!
Неудержимо захотелось спать, но надо было разложить белье по ящикам рундука, развесить на плечики верхнюю одежду, так и дождавшуюся в подшкиперской его возвращения на судно. Перебирая и сортируя все это по местам, Алексей с нахлынувшей теплотой подумал, что — вот, сохранили, не сдали на вещевой склад в пароходство. Значит, ждали его ребята, верили, что вернется. И до того захотелось сию же минуту увидеть их, что даже досада взяла: почему никто не приходит!
Первым как бы почувствовал эту досаду Егор Матвеевич Закимовский. Вошел чистенький, выбритый, наодеколоненный и, сдерживая веселые смешинки в зеленых глазах, торжественно протянул руку:
— С благополучным прибытием вас, дорогой товарищ капитан! С высоким, можно сказать, назначением, Алексей Александрович! Прошу принять мои наинижайшие заверения в глубочайшей преданности вашему высоко сияющему сиятельству!
— Иди к чертям, — оттолкнул его Маркевич. — Слова-то какие придумал…
— А иначе в этой каюте не полагается. Тут, брат, все Ведерниковым насквозь провоняло, вот и пропитываюсь его воздухом, в подхалимы готовлюсь. — Золотце глубоко втянул в себя воздух через нос и изобразил на лице величайшее удивление: — А ведь не пахнет, не воняет! Леша, неужели успел вытравить?
Алексей не ответил, лишь улыбнулся его шутке. А Закимовский, мотнув головой на дверь, хитровато подмигнул:
— Чуешь? Стармех на огонек топает. Вот что значит чистый воздух!
Симаков прошел к дивану, вытащил носовой платок и принялся протирать стекла очков. Золотце пристроился рядом с ним.
— Не спишь, Никанорыч?
— А ты?
— Пари держу, что и Сенька сейчас припрется. На что спорим?
— Какой спор? Вон же он, слышишь?
Лагутин тоже вошел без стука, не вынимая левую руку из кармана брюк, чтобы не заметили, как подозрительно оттопыривается тот. Но Симаков уже успел надеть очки, усмехнулся, шевельну щеточкой белых усов.
— Доставай, чего там. С него, — он кивнул в сторону Маркевича, — как с церковной крысы, а без привального не обойтись.
Алексей и сам не прочь выпить рюмку водки, не возражал. Мысленно упрекнул себя, что не догадался днем хоть на базаре раздобыть поллитровку. А Семен уже вытащил бутылку, одним ударом ладони вшиб пробку и, налив полстакана подал ему.
— Давай, Леша, тебе начинать.
— Нет, лучше по старшинству. Матвеич, тебе первому.
Закимовский встал, поднял стакан, крякнул:
— Чтобы плавалось только по курсу!
И залпом опрокинул его.
— Какова? — подался к нему Лагутин. — Берет?