Только море вокруг — страница 4 из 78

собранный в тугую пружину, в любую минуту готовую к действию…

— Ну, чего молчишь? — спросил Глотов. — Как Ведерников?

— Не жалуюсь, — Алексей пошевелил пальцами, словно хотел пощупать свой ответ. — Человек он не легкий, с характером, но ладить можно.

— Это верно, с характером, — кивнул Василий Васильевич. — Я сегодня часа два над его рапортом о вашем трампе просидел. Мастак писать! — он усмехнулся, пыхнув табачным дымком из своей неразлучной трубки. — О тебе отзывается сносно, но — и только, а ты и за это должен сказать спасибо. Помполита вам надо на судно, Алексей, и не просто помполита, а пожестче, порешительнее. Такого, как Даня Арсентьев. Чтобы — кремень! Сразу поток разглагольствований своих Борис Михайлович уменьшит.

— Почему же не пошлете Арсентьева? Пошлите…

— Одна пегая кобыла на весь уезд, — поморщился Василий Васильевич. — Пошлите! Или всей заботы у нас, что только о вашем судне, да о том, как бы Ведерникова в узде держать? Пошлем, конечно, но не Даниила. Взяли его у нас. В военный флот.

Он нахмурился, почесал большим пальцем правой руки ямочку на раздвоенном подбородке. Сказал задумчиво, с глубокой серьезностью:

— Многих сейчас берут. И на переподготовку, и насовсем. Обухова взяли, дивиатора. И Бориса Волинского. И Володю Тимофеева…

— И меня возьмут, хмыкнул Бурмакин. — Будешь долго мурыжить с ужином, сам завтра попрошусь добровольцем. Был ты человек, как человек, а стал начальством…

— Брось, Петр, не до шуток! — почти сурово оборвал его Глотов. — Вон какую кашу заварили гитлеровцы. Того и гляди, всеобщая заваруха начнется.

— Это что же, Степанида Даниловна тебе на кофейной гуще нагадала? — съехидничал Петр Павлович. — Про заваруху?

Глотов посмотрел на него, скупо усмехнулся.

— Чудной ты парень, Петр. В море, на судне, лучшего капитана днем с огнем не сыскать. Орел! А как на берегу, прямо оторопь берет: до чего же балаболка! Неужели никогда не научишься чуть дальше собственного носа видеть?

— Эт, завел! — отмахнулся Бурмакин, вскакивая с дивана. — Пойду лучше к бабам, подначу Даниловну, пусть молебен отслужит. Всяко интереснее ее ругань слушать, чем твои морали.

— Ну и катись, — согласился Василий Васильевич, дай нам поговорить.

Когда за Бурмакиным закрылась дверь, он пересел на диван к Алексею и, похлопывая ладонью по колену, заговорил задумчиво, очень серьезно:

— Время трудное, Леша. Трудное и опасное. Может, и обойдется, но — надолго ли? Судя по всему, дело явно идет к войне…

Маркевич почувствовал, как по спине пробежала холодная волна, словно кто-то сыпанул туда горсть колючего снега.

— А как же договор? Для чего же договор заключали?

— Ничего я сказать тебе, парень, не могу, — покачал Василий Васильевич головой, — потому что и сам толком не знаю. Нутром своим, сердцем своим, хоть убей, а чую: договоры, разговоры немцев о мире — пустое, бумажки. Кто-кто, но мы-то с тобой на собственной шкуре испытали в Испании цену обещаний фашистов. Помнишь Пепе, Димуса, Кабалеро? иА они ведь всего лишь ученики, выкормыши гитлеровские: и рангом пониже, и тоном пожиже.

— Значит…

— Пока мир. Но и розовые занавесочки, как у Бурмакина, давно пора с глаз долой. Тому и партия нас учит, товарищ Маркевич, того и собственная совесть требует от каждого из нас. Впрочем, хватит: поживем, увидим, как дальше обернется. Скажи лучше, вам большой ремонт нужен?

Ответить Алексей не успел: распахнулась дверь, в кабинет вкатился Петр Павлович и, отвесив галантный мушкетерский поклон, пригласил:

— Очаровательные дамы ждут мудрых тактиков и стратегов к столу. Плиз, месье, шевелитесь быстрее!

Алексей обрадовался, когда Нина Михайловна усадила его рядом со своей сестрой. Но радость тотчас померкла, едва поймал он себя на мысли, что девять лет назад вот так же сидел за этим столом с другой девушкой… Как не похожи они, какою далекой и… чужой кажется сейчас та, другая! Отчетливо, будто наяву, возникло на мгновение лицо Муси таким, каким было оно в тот давнишний вечер: холеное, красиво-изнеженное, с раз навсегда заученной улыбкой «кинозвезды», с черной челкой, ниспадающей на матово-смуглый лоб, с насмешливо приподнятыми черными бровями и чуть презрительной гримаской, таящейся в уголках неестественно красных губ. Даже глаза ее увидел Алексей — непроницаемые, как вода в лесном омуте, без выражения, без чувств. Даже голос услышал: манерный, неживой…

— Неужели вы всегда так? — негромко спросила Таня, возвращая Маркевича к действительности. — Даже на своем корабле?

— Простите, — виновато улыбнулся он. — А что?

— Сидите, молчите, думаете и не видите ничего, кроме своей тарелки. Всегда?

— Нет, я могу и другим быть. И бываю другим…

— Значит, я все-таки мешаю вам? Мешаю кушать, нагоняю тоску своим соседством.

— Ну что вы, Таня, зачем же быть жестокой! Просто устал я, и вот — хандра.

— Вам приходится много работать? — в ее голосе звучало участие. — Я знаю, Вася говорил мне, как не легка жизнь на корабле.

— Если бы только на корабле! — с невольной горечью вырвалось у Маркевича. Но спохватившись, что может нечаянно выдать себя, он изменил тему разговора, спросил: — Вы долго пробудете в Архангельске?

— Нет, не долго, — Таня слегка вздохнула. — Я ведь только на майские праздники Приезжала к Нине, давно пора возвращаться в институт, но не повезло: простудилась, и вот — сижу. Теперь уже скоро, день-два и уеду. А жаль: мне нравится ваш город, Алексей Александрович.

— Зовите меня просто Алексеем, Лешей, — попросил Маркевич. — Честное слово, так будет лучше. Ведь я еще не совсем старик.

Девушка вскинула удивленные глаза, настолько искренне печальной показалась эта просьба. Губы Тани чуть вздрогнули, подавив готовый сорваться вопрос. И, не спросив ничего, но словно уяснив для себя что-то важное, она серьезно, без улыбки согласилась:

— Хорошо, я буду называть вас Лешей… Мне очень нравится ваш город. Люблю бродить по Набережной в такие, как сейчас, белые ночи, слушать, как сонно гудят пароходы, как дышит Двина, и все думать, думать. А может быть, и мечтать…

— О чем?

— Разве есть слова, которыми можно было бы определить мечту? Мечта — это все: и надежда, и предчувствие светлого, необыкновенного, что ждет тебя, и вера в в это необыкновенное Да, вера в то, что твои желания сбудутся, иначе не стоит и жить. Я говорю смешно? Я хнаю, что говорю глупости…

— Знаете что, — наклонившись к ней, шепнул Маркевич, — давайте удерем?

— Как? — не поняла девушка, и глаза ее стали похожи на два озерца, окруженные пушистыми камышинками. — Куда удерем? Зачем?

— На Набережную, к Двине. Будем бродить, и слушать белую ночь, и… — Алексей прикусил губу, испуганно покраснел. — Не смотрите на меня так! Клянусь вам, что я… что мне просто… тоже захотелось помечтать хоть раз в жизни.

Он отвернулся, нахмурив брови от досады на самого себя: дурак, что она подумает о тебе! Боясь взглянуть на девушку, попытался прислушаться к разговорам за столом, к обрывкам слов и фраз, а сам с трепетом ждал, что скажет Таня. Но Таня вдруг молча встала и вышла из комнаты.

И захотелось сбежать, провалиться сквозь землю: каким же нахалом, должгл быть, выглядит он в ее глазах с нелепым своим предложением!

Что-то сказал ему Бурмакин, и Алексей лишь вымученно улыбнулся в ответ. О чем-то спросила Нина Михайловна, а он не поняв ее, но соглашаясь, закивал головой. И только Степанида Даниловна не сказала, не спросила ничего, а поняла, видимо, все.

Она подошла к Алексею, сердито шепнула ему на ухо:

— Что ж ты сидишь, ирод?..

…Они медленно шли по скверу на Набережной, неслышно ступая по мягкой и влажной песчаной дорожке. Справа лежал торжественный, по ночному беззвучный город, слева спокойно и величаво несла свои воды к морю могучая красавица Северная Двина. На широкой груди ее, на якорях, после долгих зимних скитаний отдыхали морские бродяги — пароходы. В бездонье неба над рекой тянули к северу бессонные птичьи стаи.

— Белые ночи, — задумчиво сказала Таня. — Как красиво, как необыкновенно… А помните, кажется у Леонида Леонова кто-то сравнивает Белые ночи с глазами мертвеца: смотрит, а не видит…

— Неправда! — вырвалось у Алексея. — Жестокое, холодное сравнение!

— Холодное, согласилась девушка. — Мне они кажутся другими: будто рождается человек. Рождается, и хотя ты не знаешь, кем он будет, как сложится его жизнь, но всею душой чувствуешь, что его рождение несет с собой радость, и свет, и надежду… Вы не согласны со мной?

— Почему? Я вас понимаю, Таня. Вы правы: ведь после ночи восходит солнце, а вместе с ним пробуждается жизнь. Вы так хотите сказать?

— Так. Это как музыка, как стихи: жить без надежды, без веры в светлое нельзя. Правда?

— А если… — начал Алексей, на мгновение возвращаясь к своему, но тотчас отбросил неуместные мысли и спросил: — Если вы так любите белые ночи, если вам нравится Архангельск, почему же не переедете к сестре?

Таня слегка пожала плечами.

— А мама? А учеба?

— Разве Нина Михайловна не была бы переезду мамы?

— Но мама не оставит меня в Ярославле одну. Ведь мне нужно закончить институт.

— И тогда в Архангельск?

— Едва ли здесь найдется для меня работа: в Архангельске не строят автомобилей…

Они опять замолчали, думая каждый о своем. Медленно шли дальше и дальше, все так же рядом, но не рискуя даже случайно коснуться друг друга локтем.

Над горизонтом, там, где Белое море, вставало багрово-красное утреннее солнце, заливая розовым пламенем спящие улицы и дома. В свете неярких, еще не греющих лучей все вокруг — и молодая листва деревьев, и хлопотливо чирикающие воробьи на мостовой, и белая кошка, занятая утренним туалетом возле чьей-то калитки, — казалось таким необыкновенным, никогда не виденным и прекрасным, словно над городом все еще звучали затихающие аккорды симфонии белой ночи.

Так молча и дошли до маленького домика за зеленым забором на Новгородском проспекте.