Ан, обходятся: тот, кто жив, и сегодня воюет, а ты? Никогда не плакал Иглин и в детстве не знал слез. Разве что один раз в Толосе не выдержал, но то не в счет… А вот в госпитале, на комиссии, разревелся не хуже девчонки. Умолял не демобилизовывать его, отправить назад в бригаду. Только разве умолишь тыловиков… Не понять им твою душу. Есть инструкции — выполняют, подписали документы, и точка: катись по чистой — колченогие в армии не нужны!
Ну, вернулся на судно. Снова вместе: и Лешка, и Яков, и Егор. А дальше? Все не то, все не так, как на фронте. Не лежи в самодельном карманчике пришитом к тельшяшке на груди, кандидатская карточка коммуниста, Петр и дня бы не пробыл здесь, сбежал бы на берег, на передовую: если очень захочешь пробиться туда — пробьешься.
Петр провел ладонью по выпуклости на груди, где кармашек… Как живое встало одубевшее в копоти и страдании, но такое человечное лицо члена Военного Совета Фронта, когда тот вручал кандидатскую карточку после вылазки моряков в тыл к фашистам. И лова его вдруг услышал Иглин, которые не забыть.
— Вас ушло на задание семнадцать, а вернулось четверо, — сказал член Военного Совета. — Так вот, запомни, матрос, на всю жизнь запомни: принимаем мы тебя в партию по боевой характеристике и тех тринадцати, которые не вернулись… В добрый путь, матрос.
…За спиной послышались легкие, быстрые шаги Ушеренко. Яков поднялся на полуют, присел рядом, на свободный краешек ящика, передернул плечами:
— Бр-р! Вот туманище! Даже тельняшка мокрая.
— Шел бы в каюту, — лениво ответил Петр. — С какой стати двоим торчать?
— Нельзя. Внешний рейд, мало ли что может случиться?
— Это здесь-то? В кои-то веки фашист над головой прогудит, вам радость: палите в белый свет, лишь бы пострелять!
— Так уж и палим?.. Бывает, и по цели снаряды ложатся.
— «Бывает»! Где оно, это бывает? По щиту или по конусу, что «амбар» за собой тащит?
— Ты видал цифру «два» на тральщике у Виноградова? Две подлодки потопил, это что тебе, шуточки. А мин сколько они расстреляли да вытралили? А сколько транспортов под своей охраной провели с начала войны? Или за так им хотят гвардейское звание присвоить?
— А ведь правду про дураков говорят, — хмуро усмехнулся Иглин.
— Про кого?
— Про тебя, один дурак, говорят, моет столько вопросов задать, что на них и тысяче мудрецов не ответить. Так и ты: «А сколько мин?», «А сколько транспортов?», «А хотят…» Откуда я знаю, хотят присваивать или не хотят? Да и дела мне до этого — а ни-ни. — Он сгреб Якова одной рукой, прижал к себе так, что тот охнул. — Побывать бы тебе, Яшок, один единственный раз на настоящем фронте. Смотреть, как настоящие люди воюют. Тогда и ты перестал бы мины и транспорта считать.
Петр с силой оттолкнул Ушеренко, встал, потоптался на месте и опять сел, плотнее запахнув бушлат. Яков нерешительно спросил:
— Петь, признайся, а? Только правду: здорово страшно там?
— Что тебе сказать? Всякое бывало. — Иглин ответил без раздражения. — Поначалу, с непривычки, рылом готов яму вырыть, укрыться. Каждая пуля, каждый снаряд только в тебя летит! А потом, когда притерпишься, ничего. Да и некогда думать об этом, Яшок. О смерти и то нет времени подумать. А страх — нет: на людях, когда кругом такие же, как ты, страха не бывает. Он потом приходит, если ты жив остался: как, думаешь, все это было? Каким-таким чудом ты уцелел?
— А я бы…
— Ну?
— Я бы, наверно, все время драже-манже.
— И ты привык бы. Человек, Яшка, героем не родится, сам по себе не становится героем. А с людьми нашими, да на людях, в бою — человек! О себе забываешь, когда в бой идешь, обо всем на свете, понял?
— Понимаю… Знаешь, Петька, и мне бы хотелось… Если, значит, суждено погибнуть, так чтобы люди потом долго помнили. Чтобы колюшка, сын, всю жизнь гордился: вот он какой был, мой батя! А зазря, по дурости загибаться — никакой охоты. Вроде мухи: сел, где не надо, а тебя — хлоп, и будто никогда не бывало.
— Что это тебя на философию потянуло? — Иглин опять обнял друга, на этот раз ласково, почти нежно прижал к себе. — С чего о смерти заговорил?
Но Ушеренко не ответил, с силой вырвался, вскочил на ноги:
— Смотри!
Иглин обернулся, глянул в туман и невольно пригнулся, как перед прыжком: чуть правее кормы, близко — рукой подать! — в зыбком белесом мареве с каждым мгновением все отчетливее и рельефнее вырисовывалось какое-то странное, округлой формы темное пятно. Казалось, будто неведомое серо-черное облачко постепенно наплывает на пароход.
— Лодка! — сдавленно вырвалось у Ушеренко. И тут же: — Заряжай! Бронебойным!
— Может, наша?
— Целься! А, черт… — Яков прыгнул к пушке, к замку, но тот уже клацнул под руками Петра, проглотив снаряд, и в следующую секунду туманное месиво бухты вздрогнуло и разорвалось от гулкого грохота пушки. Там, где чернела только что рубка неизвестной субмарины, взметнулось огненно-красное пятно взрыва и почти сразу в левый борт «Коммунара» плеснула тугая волна, вздыбленная носом корабля, впритык промчавшегося мимо кормы. Яков с трудом удержался, чтобы еще раз не рвануть спусковой рычаг орудия.
— Стоп! — вскрикнул он. — Наш…
Оба бросились к самому обрезу, впились руками в холодные, мокрые от тумана релинги. Время остановилось для них, жизнь точно замерла на бесконечную минуту тугой, непередаваемой тишины. И, наконец, в тишине этой донесся сначала глухой удар, а потом громкий, пронзительный, как предсмертный вой, скрежет металла о металл.
— Все, — выдохнул Яков. — Не ушла… — И мгновение спустя с ликующим смехом: — В белый свет, как в копеечку, а? Так, что ли, Петр Иванович?
Иглин не ответил. Грохоча сапогами по железному настилу палубы, к полуюту мчались поднятые с коек неожиданным выстрелом люди.
…Утро пришло необыкновенно яркое, солнечное до рези в глазах. Словно подсеченный гигантским ножом, туман как-то сразу поднялся над водой и растаял в небесной глубине, открыв рейд и стоящие на нем корабли. Кабельтовых в полутора от «Коммунара», ближе к выходу из бухты, собой прикрывая вход в нее, плавно покачивался на мелкой волне тральщик. Видно было, как по палубе его быстро движутся, перебегают с места на место краснофлотцы, как один из них, сидя на подвеске-беседке, выводит кистью большую, заметную издалека цифру «3» вместо недавней двойки.
«Виктор!» — понял Маркевич. — Это он протаранил и потопил подводную лодку.
Стало радостно за друга не меньше, чем за Иглина и Ушеренко, пославших в субмарину снаряд. Еще ночью на пароход приезжал контр-адмирал, командующий базой, и поздравил не только Якова и Петра, но и его, Алексея, хотя он-то к их выстрелу не имел никакого касательства. В ту минуту Маркевич не решился спрашивать, кто протаранил подлодку, а теперь это ясно и так. Захотелось поздравить Виноградова: герой! Но не станешь же выкрикивать поздравления на весь рейд. Ладно, можно будет позднее, на берегу. Все равно Витюк молодец…
А на тральщике будто почувствовали, что коммунаровцы в эту минуту и думают, и говорят о них. Тральщик дал малый ход, начал медленно приближаться к пароходу, и на мостике его появился командир. Когда расстояние между кораблями сократилось до двух — трех десятков метров, Виноградов помахал Маркевичу рукой:
— С добычей, Леша! Где твои орлы?
Алексей не успел ответить; снизу, со спардека, послышался голос Ушеренко:
— Здесь, товарищ капитан-лейтенант! Поздравляем с уловом! Хорошую акулу вы стукнули!
— Вам спасибо, ребята, за помощь! — И серьезнее, без улыбки, Маркевичу: — соображаешь? Звено одной цепочки, о которой я тебе в Мурманске говорил…
Тральщик так же медленно пошел мористее, к выходу из базы. Провожая его глазами, Алексей только сейчас сообразил, что и на этом корабле, и на других, словно бы дремлющих на рейде, боевые расчеты все время находятся на постах. Значит, флот готовится, не зря Виноградов повторил свое недвусмысленное предупреждение… Почему бы иначе фашистская подлодка могла оказаться на базовом рейде? Всплыть внезапно, прикрываясь густым туманом, и кроши торпедами все на свете! А там и десант…
Будто подтверждая эту догадку, с берега просемафорили, чтобы «Коммунар» подтянулся поближе, под защиту зенитных батарей. Там стояли уже два транспорта, подошел и танкер. Стали в кильватер, чтобы удобнее было сниматься с якорей «все вдруг», а значит и следовать конвоем. Не в Архангельск ли, как говорил морагент? Хорошо бы…
На рассвете прошли траверз Святого Носа. Небо, на счастье покрылось кучевыми облаками, ветер крепчал с норд-оста, поднимая гребешки на волнах, а справа по борту, там, где берег, все выше и выше вздымались белые всплески разрастающегося прибоя. Шли осторожно, прижимаясь поближе к прибрежным мелям, и только корабли охранения время от времени мористее, прислушиваясь гидроакустикой, не стучат ли винты вражеских лодок в морской глубине.
Как и положено на переходе, боевые расчеты несли напряженную вахту возле пушек и пулеметов, и озабоченный младший лейтенант Ушеренко то и дело бегал проверять их то на полубак, то на полуют, то поднимался к пулеметчикам на мостик.
— Так тебе никаких ног не хватит, — пошутил Маркевич.
Но Яков не принял шутку. Подошел, попросил папиросу: на ветру махорочную цигарку сворачивать несподручно. И, жадно затянувшись дымом раз и другой, спросил:
— Ты не будешь возражать, если я поставлю Закимовского на боевой пост к носовой?
— А справится? В случае налета?
— Ого! — Ушеренко улыбнулся. — Он же от пушки все дни ни на шаг. Не поверишь, наводит на чайкам, и то мертвой хваткой держит цель. За него я спокоен, классный наводчик. Так можно?
— Бери. Только с механиком согласуй.
Яков ушел, а Маркевич опять поднес бинокль к глазам: как там, впереди? И не успел всмотреться, как с полубака донесся чей-то громкий вскрик, тотчас подхваченный наблюдателем на мостике:
— Прямо по курсу дымки неизвестных кораблей!
Маркевич бросил быстрый взгляд на флагмана конвоя, которым шел тральщик капитан-лейтенанта Виноградова, сказал: