— Я, Леша, о младшем лейтенанте думал, — заговорил стармех, — вернее, о сыне его. Надо разыскать парнишку. Поскорее. Ведь в августе ему пятнадцать исполнится, а мать у него не родная… Легко ли: отец погиб.
— Сегодня схожу к ним.
— Сам? Правильно. Но только сходить, только о горе сообщить — мало. Горе и взрослого убить может, а он… — И, помолчав, задумчиво, словно нащупывая верную мысль, продолжал: — Слышал я, что пароходство организует школу морского ученичества: матросов готовить, кочегаров, машинистов. Вот бы туда, а?
— Надо узнать…
— Нечего узнавать, устраивать надо. Может, только после этого и об отце рассказать.
Маркевич с пристальным удивлением посмотрел на Григория Никаноровича. Ведь ни о судне ни слова, ни о самом себе, о тяжелом своем состоянии, а о Коле. Словно судьба сынишки Якова Ушеренко именно для него сейчас и дороже, и ближе всего на свете.
— Можно задать тебе один вопрос?
— Хоть десять.
— Скажи, ты о себе когда-нибудь думаешь? Свои собственные, личные дела и заботы у тебя есть?
— Не понимаю, о чем ты, — вскинул Симаков круглые, без ресниц, глаза.
— Давно мы вместе живем и работаем, а понять тебя до конца все еще не могу. Неладно у меня с Носиковым — ты здесь. Золотце не мог себя в первые дни найти на судне — ты его подпираешь. Яков был не твоим, а моим другом. И давнишним… Я даже адреса его домашнего не знаю, а ты говоришь о его сыне и жене так, будто тысячи раз бывал у них… Тебе же в госпиталь надо, ты пальцем не можешь шевельнуть, а сам… Ну кто тебя совал на полуют, под пули, в огонь, когда место старшего механика в машине!..
Симаков ответил не сразу. Долго-долго смотрел на Маркевича, изредка помаргивая обожженными веками, наконец спросил:
— Все у тебя?
— Допустим.
— Так-так… Ты прав: действительно мало мы знаем друг друга, Алексей Александрович. Неглубоко. Возьми-ка вон ту книжку на диване. Нет, рядом. Ага, эту. Открой, где закладка. Читай отчеркнутое карандашом.
Алексей прочитал:
…И почему
Не нужно золота ему.
Когда простой продукт имеет,
Отец понять его не мог…
— Стоп! — чуть шевельнул стармех рукой. — Пушкин, а? А какое, скажи на милость, отношение имел Пушкин к Коммунистическому Интернационалу, над созданием которого, как здесь говорится, в то время работал Энгельс? Не понимаешь?
— Пока нет.
— Вижу. А думал — поймешь. Энгельс знал политэкономию, как в его время никто в мире не мог знать. Кроме, конечно, Карла Маркса. И, представь, не побоялся подкрепить свои мысли и доводы стихами нашего, русского поэта! Потому что без подкрепления истины жизнью и всем богатством мировой культуры самая замечательная истина была, есть и будет только абстракцией, только догмой! Жизнь, товарищ Маркевич, это и есть главная, первостепенная истина. Вот тебе и ответ на твой вопрос, вернее, на все твои, извини пеня, не очень умные вопросы. Какой же из меня получится парторг, коммунист, наконец просто судовой механик, если я, роме узкой своей специальности и самого себя, ничего не захочу и не буду знать? Маркс и Энгельс. Владимир Ильич Ленин завещали нам не штампованные истины, не незыблемые догмы, а метод мышления. Понимаешь? Коммунистический метод! А этот метод определяет и все поступки, и всю жизнь советского человека…
Маркевич видел, что Григорий Никанорович изо всех сил старается не волноваться, хотя и дается это ему с трудом. Он как бы душу свою приоткрыл перед Алексеем, как бы впустил его в свой сокровенный душевный мир, чтобы тот понял то, чего нельзя не понимать.
— Я коммунист, Леша. Я хочу и стараюсь быть достойным этого самого высокого звания на земле. Не просто носителем партбилета, а коммунистом. Коммунисту же до всего дело: и до твоих взаимоотношений с Ефимом Борисовичем, и до душевного состояния Закимовского, и до семейных дел любого из тех, с кем я работаю и живу.
И вдруг спросил:
— Когда, говоришь, ты к жене Ушеренко собираешься?
— Сегодня…
— Не ходи! Нельзя тебе одному к ним. Не то говорить будешь, не так… Встану я завтра, и сходим вместе. Согласен?
— Не доверяешь? — обиделся Алексей.
— Глупости! — Симаков с укором взглянул на него. — Не в доверии дело, в людях: куда тебе к ним сейчас, такому издерганному, взвинченному? — И посоветовал: — Сходи-ка ты лучше в театр: новые впечатления, разрядка… Ты — капитан, Алексей Александрович, по тебе вся команда равняется, и забывать об этом нельзя.
Симаков прав: надо уйти с судна, хоть несколько часов не думать о нем, заняться чем-то другим. Может, в интерклуб? Зайти в буфет, посидеть за кружкой пива… Нет, не тянет. Лучше к Глотовым: и Степанида Даниловна, наверное, давно уже дома, и Глорочку очень хочется повидать. «Как-то встретит сейчас она меня?»
Маркевич прошел к себе, переоделся, вызвал старшего помощника.
— Я вынужден отлучиться. Останетесь старшим на судне.
Ефим Борисович выслушал распоряжение, как обычно, не поднимая глаз, с каменно-безразличным лицом. Странно, но после недавнего разговора с парторгом это безразличие старпома почему-то не задело Алексея.
— Возможно сегодня не вернусь. Останетесь на пароходе до утра.
Под левым глазом Ефима Борисовича часто-часто задергался маленький мускул, лицо покраснело, губы сжались. Однако ответил он коротко и бесстрастно:
— Слушаюсь, товарищ капитан. Разрешите идти?
— Идите.
Ушел, а Маркевичу стало почти жалко его: думал, конечно, попасть сегодня домой, рвался к дочери, и вот — сиди. Не отпустить ли?
Может, и отпустил бы, если б не деланное это безразличие, за которым скрывается непреходящая неприязнь к бывшему матросу…
Шел по территории порта, к воротам, старался не думать о судовых делах, а мысли все об одном и том же. Симаков прав, с Носиковым, пожалуй, работать можно, только надо принимать его таким, какой он есть. Пожестче, покруче спрашивать, как со старшего помощника. Небось, партийное собрание подействовало: сам теперь на учебных тревогах поворачивается любо-дорого, матросов подтягивает, молодых учит. И работает, как надо — ничего не скажешь, старпом! Надо будет завтра же начать ремонт на корме. Все вычистить после пожара, все перекрасить. А сегодня узнать у Василия Васильевича, куда пошлют в следующий рейс…
Алексей фыркнул, вдруг вспомнив Дика Уиллера. Как это он говорил? «Вы, русские, не умеете жить для себя, вы круглые сутки живете только своей работой…» Философ! А как еще прикажешь нам жить? Нет, дорогой мой Дик, что бы со сной ни случилось сегодня, я все равно буду думать о судне…
Только вышел за ворота порта — и сразу остановился, чуть подался назад: Муся! Рядом, поддерживая ее под руку, широко шагает немолодой, грузный мужчина во флотском кителе и в фуражке без «краба». Вид у него такой самодовольный, что, кажется, не замечает ничего вокруг. За ними парнишка лет двенадцати тащит по мостовой двухколесную тележку, нагруженную чемоданами и узлами. «Куда это они? — подумал Маркевич. — Не на вокзал ли? Конечно, к пристани, на переправу. Значит, уезжает…»
Он проводил их долгим, не лишенным иронического любопытства взглядом. Виктор Самохин, стало быть, получил отставку. Этого и следовало ожидать: что, кроме своей молодости, может он ей дать? Дамочка решила пристроиться поосновательнее, и, как видно, мордастый спутник устраивает ее наилучшим образом. Тем лучше: наконец-то оставит Глорочку в покое! Мысль о дочери вызвала горячее желание как можно скорее увидеть ее. «Только дома ли Глора? Она же учится во вторую смену, — вспомнил Алексей. И решил: — Пойду в театр. Благо спектакли заканчивается теперь рано. В десять часов буду у Глотовых».
Он пересек площадь, потом прилегающий к ней сквер и направился к близкому уже театру.
У подъезда было необыкновенно многолюдно и шумно. Каждого вновь приходящего встречало сразу по нескольку человек:
— Нет ли билетика?
— Может лишний есть?
— Уступите!
Маркевич начал было пробираться к кассе, но через головы стоящих впереди увидел над окошечком лист картона с надписью наискось: «На сегодня все билеты проданы».
Вот тебе и развлекся… Настроение сразу упало. Куда деваться до десяти?.. Побрел назад, к скверу, и тут же услышал мелодичный женский голос:
— Простите, товарищ, вам нужен билет?
— Да, — машинально ответил Алексей. — У вас лишний?
Красивая молодая шатенка с газами необыкновенной синевы смущенно улыбнулась.
— Скоро начало, а подруги все нет и нет. Могу уступить…
— Большое спасибо! — И, расплатившись, Алексей заторопился ко входу.
Место его оказалось в шестом ряду, в партере. Зрители уже заходили в зал, но соседнее кресло не было занято, и Маркевич с удивившим его самого нетерпением посмотрел в сторону двери: где же она, синеглазая благодетельница? И, когда одновременно третьим звонком, в дверях показалась шатенка, он почти обрадовался ей.
Ставили «Платона Кречета». Мастерская игра московских артистов с первых же минут целиком захватила Маркевича. Вскоре забылось все: и неприятная встреча на площади, и судно, и неожиданная соседка, все отступило куда-то далеко-далеко. Как зачарованный, следил он за событиями на сцене и почти огорчился, когда действие окончилось, в зале вспыхнул свет.
Посмотрел на соседку и, встретив доверчивый, открытый взгляд ее, решился предложить:
— Может быть, пройдем в фойе? Здесь так душно.
— Охотно, — согласилась она и без тени кокетства взяла его под руку.
Они влились в гущу зрителей, совершающих медленный круг по длинному узкому фойе, похожему на просторный коридор. В большинстве были мужчины — моряки, армейцы, летчики. Невольно бросалась в глаза скромность женских нарядов: ничего яркого, пестрого, вызывающего. Несколько раз Маркевич уловил быстрые то завистливые, то восхищенные взгляды, которыми окидывали мужчины его спутницу, и мысленно усмехнулся: он даже имени ее не знает. А она как бы поймала его мысль на лету, сказала: