Только море вокруг — страница 51 из 78

Над рекой, в сторону взморья, быстро набирая высоту, пронеслось и сразу исчезло звено истребителей. Грохот зениток в городе начал постепенно стихать. Сквозь густой черный дым едва проглядывало тусклое, без лучей, оранжево-красное солнце.

* * *

Ни в эту ночь, ни на следующее утро Ефим Борисович Носиков на судно не вернулся, и Маркевич окончательно утвердился в своем мнении, что он просто-напросто испугался вражеского налета и сбежал с корабля. Кто-кто, а старпом-то знал, ради чего гитлеровские бомбардировщики, рискуя потерями, прорываются к городу. Прорвутся, и первый же бомбовый удар — по транспортам!

«Бросить судно, а? — все больше распаляясь, думал Маркевич. — Какой подлец! Ну, погоди, я тебе покажу…»

Он так и сказал о своем намерении Григорию Никаноровичу перед тем, как отправиться в пароходство:

— Подам рапорт, и пускай делают, что хотят. Мне на судне трусы не нужны!

Симаков спокойно выслушал его, пошевелил губами, будто разжевывая готовый сорваться ответ. Все еще больной, с забинтованными руками, с черными корочками струпьев на лице, он все же заставил себя в это утро встать и теперь сидел на койке. Алексей ждал, что скажет стармех. И он сказал:

— Налет-то отбили, а? Как будто и ничего: не пропустили к порту. А могли немцы нарубить дров…

Маркевич нетерпеливо поморщился:

— В огороде бузина, а в Киеве дядька! Я тебе о старпоме…

— И я о нем, — не повышая голоса, кивнул Симаков. — Горячка, Алексей Александрович, ни в чем не приносит пользы. Видал, какие пожары ночью были? Боюсь, как бы вместо рапорта начальству не пришлось тебе некролог писать.

— Ты думаешь?..

— Думать бесцельно. Знать надо, как и что, тогда и решать…

В Управлении пароходства царило какое-то смятенное, встревоженное состояние. Люди, даже знакомые, отвечали Алексею невпопад, спешили отделаться от него, уйти, точно боялись, что он может задать им такой вопрос, на который и не ответишь. Предчувствуя недоброе, Маркевич поймал в коридоре старшего инспектора отдела кадров, прижал с стене:

— Слушайте, да ответьте хоть вы мне в конце концов!

— А? Вы где живете, где? Семья ваша где живет?

— При чем тут моя семья? Мне нужны адреса старшего помощника с «Коммунара» Носикова и бывшего механика Ушеренко.

Инспектор вздохнул, кажется, с облегчением.

— Так бы и говорили, голубчик, а то… Сейчас все выясним. — И, понизив голос до шепота, оглядываясь по сторонам, доверительно добавил: — Говорят, человек сорок, если не больше. Женщины, дети… Одна фугаска в убежище угодила, в щель, а там — битком набито. Трупов, трупов!

Зажав в руке бумажку с адресами, Маркевич выскочил из отдела кадров, бегом помчался по улице. На проспекте Павлина Виноградова в длинную очередь выстроились трамвайные вагоны — движение еще не восстановили. Чем ближе к Кузнечихе, тем гуще становилась толпа на тротуарах и на проезжей части мостовой. Пробираясь сквозь нее, Алексей уперся, наконец, в плотную цепь солдат, преграждающих дальнейший путь.

— Нельзя, — решительно помотал головой молоденький лейтенант с обгоревшими бровями и ресницами на воспаленном лице. — Пускать никого не велено.

— Да поймите же, — почти искренне взмолился Маркевич. — Я только что с моря. У меня там… дочь и жена…

В глазах лейтенанта мелькнуло сочувствие, жесткое лицо стало мягче.

— Дочь? Иди, моряк, иди…

Сдерживаясь, чтобы не припустить бегом, Алексей быстро зашагал по знакомой, не раз хоженой улице к повороту, за которым начинаются дома Совторгфлота. Страшная, потрясающая тишина стояла теперь вокруг: ни человека, ни голоса человеческого, только густой и удушливый запах недавнего пожарища над землей. На улицу выскочил грузовик с покрытым брезентом кузовом, промчался мимо. Двое красноармейцев, поддерживая под руки плачущую старуху, осторожно и медленно увели ее в ворота какого-то дома. Подходя к перекрестку, Маркевич приготовился увидеть развалины зданий, обгорелые стены без крыш над ними, быть может, не убранные еще трупы. А повернул за угол, — и остановился, прирос к месту, пораженный открывшимся зрелищем.

Он помнил эту улицу. Как живая стояла она перед его глазами: длинный ряд двухэтажных домов, срубленных в лапу из толстых сосновых бревен… В любое время на ней бывало шумно от множества детских голосов, от игры патефонов в распахнутых к солнцу окнах. Идешь, бывало, и чуть не на каждом шагу приходится отвечать на приветствия друзей-моряков, живущих в этом квартале. Тут и Сааров жил. И семья Бурмакина. И Люба, и Коля Ушеренко…

Черное поле пожарища и смерти лежало сейчас на месте недавних домов, и на поле этом, как скорбные памятники погибшим, лишь кое-где вздымались к небу закопченные печные трубы. Горькая гарь сжимала горло; а может, рыдания рвались из груди? То там, то тут в безмятежных солнечных лучах еще курятся струйки голубоватого едкого дыма, виднеются искореженные огнем спинки кроватей, ведра, черепки посуды — все, что осталось от обжитого и уютного человеческого жилья.

Медленно побрел Маркевич вдоль пожарища, нервами, мозгом ощущая мертвый хруст углей под ногами. Это было похоже на страшный, на кошмарный сон: проснусь, — и все сразу исчезнет.

— Вы тоже тут жили, дяденька? Своих ищете?

Алексей вздрогнул, оглянулся. Перед ним стояла девочка лет десяти, худенькая, хрупкая, с серым от налета сажи лицом, с недетским выражением покорной обреченности в сухих глазах. Тонкие руки, как плети, свисают вдоль тела. В левой крепко зажат испачканный в пепле чепчик, какие шьют для грудных младенцев. Пальцы правой собраны в тугой кулачок.

Не дождавшись ответа, девочка сказала ровным, без интонаций, голосом:

— Мы тоже, дяденька, жили на этом месте. На втором этаже: мама, Сашенька, братик мой, да я. А папка наш в море, на корабле. Давно уже…

Она говорила так, будто старалась своим рассказом, рассказом о своем горе, смягчить горе незнакомого ей моряка. Увидав с каким вниманием он слушает ее, прижала чепчик к худенькой груди, судорожно вздохнула, закончила тихо-тихо:

— Нету мамы… и братика нет… там остались, — и взглянула на пожарище. — А ваши… тоже там?

— Нет, — с трудом произнес Алексей. — Я колю ищу. Колю Ушеренко и его маму.

— Тетю Любу? Что с косою длинной? Ласковая такая, хорошая… Нету ее: как маму мою, как Сашеньку… А Колю ихнего я утречком видела.

— Жив? — вырвалось у Маркевича. — А ты почему здесь? Что ты тут делаешь?

— Папу жду: вдруг приедет, как вот вы, а нас никого нет — ни мамы, ни Сашеньки, ни меня. Он же себя потеряет. Надо, чтобы хоть меня нашел.

Все еще прижимая чепчик к груди, девочка повела вокруг ожидающими глазами и медленно побрела вдоль пожарища к перекрестку, где люди.

* * *

Заметно прихрамывая на левую ногу, Иглин не торопясь возвращался из больницы на пароход. После перевязки руки болели меньше; из-под свежих бинтов выглядывали сиреневатые кончики пальцев, а повязку со лба сняли совсем. Видно, и красив же он сейчас — с забинтованными кистями рук, с розовыми пятнами недавних ожогов на физиономии. Вон как удивленно, а то и испуганно посматривают на него встречные прохожие. Эт, пускай: были бы кости целы, а мясо и шкура нарастут!

Спешить на судно не хотелось: все равно работать он пока не может, а слоняться без дела из угла в угол — какой интерес? И, поравнявшись с интерклубом, Петр решил заглянуть в него: не встретит ли кого-нибудь из дружков? Дернул дверь — заперто. Видно, днем интерклуб не работает. Ну и леший с ним!..

Пошел дальше, свернул на Поморскую, к проспекту Павлина Виноградова. Свернул — и остановился. На тротуарах по обе стороны Поморской, от Набережной до проспекта, Плотной шеренгой выстроились иностранные моряки. Курят, смеются, о чем-то болтают во все горло по-своему, а в руках у каждого — то банка консервов с яркой этикеткой, то пачка галет, то сигареты, а то и бутылка виски, с джином. Окликают прохожих, останавливают, предлагают товар: мужчинам — сигареты, табак для трубок, виски, женщинам — съедобное. Молодых даже за руки хватают, показывают из-за пазухи, из-под пиджаков чулки, шелковое дамское белье. Один верзила с длинным лошадиным лицом, с редкими желтыми зубами размахивает над головой парой лаковых туфель, тычет их под нос увертывающимся от него девушкам:

— Хеллоу, руска Машка, покупайт?

Петр почувствовал, как руки наливаются знакомой, бешенной силой, и с сожалением посмотрел на них: ничего не выйдет, даже кулаки не сжать. Подойти бы к этому длинному, левой повернуть к себе, а правой с размаху по харе, по лошадиным зубам, так, чтобы пластом растянулся на мостовой, обливаясь кровью: вот тебе «руска Машка», сволочь! Наш народ насмерть стоит, а ты барахольничаешь?

— Что, молодой человек, любуетесь? — остановился рядом с Иглиным худощавый старик в потрепанном коричневом пальто, в донельзя разношенных ботинках. — Интересное зрелище, поучительное: как придет в Архангельск их караван, так сразу здесь второй фронт открывают.

— Какого же черта милиция смотрит? — угрюмо ответил Петр. — Замести бы их всех сразу, отобрать барахло, и точка.

— Нельзя! — старик сверкнул насмешливо-злыми глазами. — Если вот я понесу свою пайковую буханку хлеба на молоко для внучки променять, тогда, само собой, «точка». А их нельзя: союзники, единение наций в борьбе с общим врагом! Знали бы вы, что здесь по вечерам делается. Молодой женщине, девушке лучше не появляться: за пару чулок, за банку консервов хотят купить. А не соглашается, могут и силой на ближайший пустырь уволочь. Одним словом — второй фронт!

Старик еще раз глянул на Иглина, почувствовал понял его состояние и без насмешки, по-отцовски озабоченно посоветовал:

— Уходи ты отсюда, моряк. Не твоими глазами смотреть на все это. Не выдержишь, сорвешься, и уж тебе-то обязательно точка!

Петр молча кивнул, медленно, тяжело зашагал по набережной, к порту. Вспомнился недавний фронт, друзья из морской пехоты: и те, что гонят сейчас фашистов дальше и дальше на запад, к Днепру, и те, которым уже никогда не подняться, не встать из наспех присыпанных братских могил. Неужели и они смогли бы вот так торговать — не барахлом, не консервами, а человеческой совестью своей, когда мы придем на чужую землю? Неужели и он стал бы вот так вытанцовывать посередине улицы чужого, все равно какого, города, размахивая парой сверхмодных дамских туфель?