Только море вокруг — страница 52 из 78

Скрипнул зубами: «Я бы такого, из наших, даже если вся грудь в орденах, — из автомата!» Выплюнул на мостовую кровь из прокушенной губы: «Мы на себя старались отвлечь „юнкерсы“, когда те шли бомбить их караван. Яшка погиб, спасая судно. Яшка! А эти сволочи не барахло, — жизнь Якова Ушеренко распродают по кусочкам!»

Так и добрел до сквера, что против порта, все больше и больше наливаясь, туманящей мозг яростью. Свернул в первую же тенистую аллейку, опустился на первую же скамью, думая все о том же и не видя, не слыша ничего вокруг. Долго сидел, а мог бы просидеть и до ночи, если б не дошел до его сознания чей-то взволнованный, гневный, вот-вот позовущий на помощь голос:

— Как не стыдно? Отстаньте, негодяй! У меня муж на фронте, а вы… я тороплюсь на работу…

Петр поднял голову, прислушался. Рядом, за кустом, гневному женскому голосу неразборчиво и нетерпеливо ответил мужской, по кабаньи хрюкающий от вожделения:

— Ай эм лайв… ай эм…

Уйдите! Да уйдите же вы наконец!

Иглин сорвался со скамьи, нырнул в кусты, острым сучком расцарапал свежую кожицу на лбу. Яростным взглядом охватил сразу все: парень в форме американского матроса, в белой поварской шапочке на огненно-рыжих вихрах, растопырив ручищи, как ловят курицу, топчется с ноги на ногу возле молодой испуганной женщины, отмахивающейся от него темно-зеленой авоськой. Другой такой же в стороне от них то ли хохочет, то ли нетерпеливо гримасничает, одною рукой и коленом придавливая к земле мальчишку, а другою зажимая ему рот, чтобы не закричал.

— Помогите! — позвала женщина, увидав Петра. — Они…

Но он уже не слышал ее. Все накопившееся за эти дни: и боль по навеки утраченному Якову, и тоска по товарищам-сталинградцам, и лютая злоба к тем, на Поморской, — как бы подняло Иглина, швырнуло на рыжеволосого. Тот успел выпрямиться, вскинуть руки для защиты, но Петр еще не забыл о беспомощных своих руках и с разбегу изо всей силы ударил матроса ногою в живот. Не успев охнуть, американец полетел навзничь, перевернулся и застыл, уткнувшись лицом в траву. Женщина вскрикнула, закричал мальчик:

— Берегись!

Оскалив зубы, на Иглина мчался с ножом в руке второй матрос. Только на миг мелькнуло перед глазами кочегара его искаженное злобой лицо. В следующее мгновение Петр перехватил непослушными пальцами занесенную для удара руку, сжал — и почувствовал, что не удержать. Матрос рванулся, брызжа слюной, вырвался и тут же взвыл, выпуская нож: в мякоть его руки, повыше локтя, впились острые зубы мальчишки.

— Годдэм! — американец левой рукой потянулся к ножу, пытаясь стряхнуть с себя паренька, ударил его коленом, и мальчик откатился в сторону. Иглин не стал дожидаться, пока матрос выпрямится, и, не надеясь на руки, опять ударом ноги вбил его прямо в ближайший куст.

Оба затихли, не двигаясь, не шевелясь: и рыжий, и второй, с расплющенным лицом. «Неужели готовы?» — обожгла кочегара отрезвляющая догадка. Он оглянулся: женщины уже нет, убежала, рядом стоит, держась руками за живот, мальчишка. А больше вокруг никого. Ярость мгновенно угасла, уступив место брезгливому удивлению: «Неужели пришиб я этих скотов? А, черт, так и надо, пускай не забывают, где находятся!»

— Дяденька, — дернул его парнишка за рукав, — пойдем отсюда. Увидит кто…

Он полными злобы глазами покосился на американцев. Во взгляде этом, в повороте головы Иглину почудилось что-то знакомое, а что — не понял. Хотел было последовать за мальчишкой к ближайшим кустам, к которым его и самого влекло, но передумал:

— Погоди. Надо же посмотреть, как они…

И подошел к рыжему американцу, перевернул его на спину поморщившись от боли в руках. Лицо матроса начало отходить, наливаться румянцем, сквозь стиснутые зубы вырвался протяжный вздох.

— Видал? — улыбнулся кочегар мальчику. Очухается. Впредь скромнее будет. Ну-ка, а тот?

Иглин говорил уже без озлобления, скорее с любопытством. Он и в самом деле почувствовал себя веселее: один жив, другому, пожалуй, досталось легче. Да и мальчишку хотелось ободрить своей спокойной веселостью. И, подмигнув парнишке, кочегар попросил:

— Помоги. Браток, вытащить суслика из куста. Мне одному не справиться.

Они пошли ко второму матросу, но тот по-иному понял их намерения. Жалобно залопотав, он головою, плечами, всем телом рванулся в гущу колючих кустов — зарыться подальше, поглубже.

— Вот стерва, а? — рассмеялся Петр. — Даже сознание не потерял, а притворился покойником.

Парнишка облегченно посветлел, и лицо его опять показалось кочегару очень знакомым.

— Пошли, — сказал Иглин, стараясь вспомнить, где он мог видеть такое лицо.

— Куда?

— На пароход к нам, куда же еще. Или тебе домой надо?

Паренек потупился, прикусил губу.

— Домой? Нет у меня дома. С ночи я тут. С бомбежки. Как запылала у нас вся улица, я и бежать. Перепугался… А мамка так и не выскочила из дома…

У Петра перехватило горло: неужели?.. Но прямо спросить не решился, хотя почти наверняка знал уже, что не ошибается, — перед ним сын Якова. И, проверяя эту свою догадку, повторил, обняв парнишку за плечи горящей после недавней драки рукой:

— Пойдем, Коля. На судно пойдем, к нашим. Поговорить нам с тобою надо.

Так, в обнимку, они и направились к выходу из сквера. Мальчик не удивился, откуда моряк знает его имя, а может, и не подумал об этом. Шел, потупившись, глядя только под ноги. И лишь когда подошли к воротам порта, приостановился, спросил:

— О чем говорить-то?

— О тебе, — с несвойственной ему мягкостью ответил Иглин. И, увидев Егор Матвеевича Закимовского, наискосок через площадь тоже приближающегося к воротам, нетерпеливо позвал его: — А ну шагай быстрее! Тянешься, как шаланда!

Золотце сразу ускорил шаг, уставился на парнишку широкими от удивления глазами, крепче прижал к себе что-то завернутое в газету, — вот-вот вскрикнет! Но Петр успел перехватить его взгляд, незаметно тряхнул головой — молчи! И когда машинист подошел к ним, облизывая вдруг пересохшие губы, — с деланным спокойствием, с вымученным безразличием сказал:

— Знакомься, Егор Матвеевич, Коля Ушеренко, сын нашего младшего лейтенанта. Встретились, понимаешь ли, случайно неподалеку, и вот…

— Он с вами? — вздрогнул парнишка. — Папа у вас на корабле?

— Пойдем, сынок, пойдем, — упредил ответ кочегара Закимовский. — Дело ты понимаешь, такое… Придем на судно и обо всем поговорим.

* * *

Григорий Никанорович, покряхтывая и чертыхаясь, кое-как натянул брюки, а китель только накинул на плечи и, поругивая свою беспомощность, присел к столу отдохнуть. Сто-то долго Маркевич не возвращается… А вдруг с Ефимом Борисовичем беда?..

Захотелось выйти на палубу, к людям, — невмоготу одному ожидать. Он и поднялся со стула, шагнул к двери, но дверь распахнулась и на пороге появился встревоженный, встрепанный радист Гусляков.

— Старпом пришел! — сообщил он. — Черный весь, шатается. Глаза сумасшедшие…

— Где?

— К себе пошел.

«Так и есть, — подумал Симаков. — Да, так и есть…»

— Иди, — сказал он радисту. — А его не тревожьте. Не мешайте ему.

Опустился на край койки, оперся локтями на колени, на весу держа руки, и задумался глубоко-глубоко. Он не сомневался больше в том, что Ефима Борисовича постигло огромное горе. Не такой Носиков человек, чтобы уйти с судна и пропадать неизвестно где. Горе… Незримое и неожиданное, бродит и бродит оно по нашей земле и каждый день, каждый час касается своим черным крылом то одного, то другого. Есть ли в стране хоть одна семья, которую не посетило страшное горе? Останется ли после войны хоть один дом, в котором не будут оплакивать погибшего на фронте, замученного в гитлеровских концлагерях, безвременно умершего здесь, в тылу?

Сердце сжалось до острой боли, когда Григорий Никанорович представил себе Носикова там, в его каюте. Легче тому, кто способен вынести свое горе к людям, выплакать, выкричать, его и тем облегчить душу. Ну, а если ты одинок вот как Ефим Борисович? Тогда что? Руку под подушку, за пистолетом, или петлю на шею?

Эх, тяжела ты доля коммуниста, и вместе с тем святая ты, если повелеваешь не сидеть, страдая от чужого горя, а забыть о собственной боли и идти туда, где не ждут тебя сейчас, а может, и не хотят тебя видеть…

Носиков не слышал, как раскрылась и закрылась дверь каюты у него за спиной. Не оглянулся и на шаги Симакова. Как сидел за столом, уставившись на переборку ничего не видящими глазами, так и остался сидеть Не очнулся он и на покашливание Григория Никаноровича, не посмотрел на него, когда тот опустился на стул рядом. Вздрогнул лишь после того, как до сознания дошел то ли вопрос то ли утверждение:

— Погибла…

Медленно, не поворачивая головы, повел на старшего механика пустыми, без мыслей глазами. Сказал, с усилием разлепляя спекшиеся губы:

— В убежище, в щели… Я ее вытащил из-под трупов… Цела, ни царапинки. Задохнулась?

И сам же себе ответил:

— Задохнулась.

Он опять умолк, мысленно вернувшись к той страшной минуте и бледнея до синевы при воспоминании о ней. Симаков не мешал ему, тоже молчал. Спросил после долгих минут молчания:

— Похоронил?

— Вместе с другими. Дети, женщины… — Носиков рванул тугой ворот, распахнул китель на груди. И, только сейчас увидав, что разговаривает не с самим собой, а с парторгом, подался к нему, сказал почти со злобой: — Утешать пришли? Сочувствие выражать? А мне не надо вашего сочувствия, не надо утешений! Я жить не хочу, понимаете? Не хочу жить!..

Упал головою на стол, застонал, забился. Григорий Никанорович не шевельнулся, не дотронулся до него. Ждал. И только когда Ефим Борисович начал постепенно затихать сказал негромко, впервые называя его на «ты»:

— Иглин и Закимовский сына Якова Ушеренко привели. Мать у него сегодня ночью сгорела. Ты ее знал? Соседкой твоей была…

— Люба? — Носиков вскинул измученное лицо. — Люба… Она же за Леночкой моей ухаживала, когда та болела. Она…