Вдруг Ефим Борисович поднял голову и замер, напрягая слух до звона в ушах. Где-то рядом, за дверью очевидно, в кают-компании, послышался шорох, чьи-то горькие вздохи и рвущийся из души плач:
— Папа…
Или это показалось? Кто, зачем, почему может так неизбывно и так знакомо страдать среди ночи?
— Папочка мой, — снова услышал он.
Тихо-тихо поднялся старший помощник со стула, еще тише, едва касаясь пола носками ботинок, прошел к двери и беззвучно открыл ее в коридор. Два шага — и кают-компания, залитая серебристо-голубоватым светом белой ночи. В глубине ее, на стене, повешенный лишь накануне, — большой портрет в черной траурной рамке. И с портрета глаза в глаза Ефиму Борисовичу смотрит смелый, веселый, задиристый, полный неистребимого жизнелюбия Яков Сергеевич Ушеренко.
А напротив него, уцепившись руками за край стола, стоит и не может отвести от портрета глаза худощавый подросток. Никого тут нет больше, ни единой души, — только он и его отец. И душою своей, своим сердцем обращаясь к отцу, раскрывая перед ним свою исстрадавшуюся, полную недетской боли душу, мальчик снова и снова, как молитву, как клятву, повторяет дрожащими губами:
— Папа… Папочка мой…
Руки штурмана бережно, осторожно легли на плечи подростка. Повернули его, прижали к груди.
И когда за обоими закрылась дверь каюты старпома, на дремлющий чутким сном пароход впервые за все эти трудные дни опустилась умиротворяющая тишина…
Глава шестая
Ночь выдалась темная, без единой звездочки на закрытом тучами небе, хотя и без ветра, но уже по сентябрьски холодная и сырая.
Только в открытом море Маркевич, наконец, понял, почему «Коммунару» пришлось без малого две недели проторчать в одной из маленьких бухточек Кольского залива, почему так категорически запрещалось кому-либо из экипажа все это время отлучаться с судна. Запрещение и ему самому не доставляло удовольствия: торчи на палубе или в каюте, когда берег, вот он, рукой подать! А хлопцы, особенно Иглин, в открытую выражали свою досаду:
— Заключенные мы, что ли? Хоть бы камни здешние позволили потоптать, понюхать, все же легче!
Но теперь все стало ясно: именно такую ночь и выжидало командование для выхода в море. Темная, глухая, самая подходящая для высадки десанта.
Где-то рядом, впереди и позади двигались еще и еще корабли. Двигались в полном молчании, ориентируясь только по заданному заранее курсу и по такой же заданной скорости хода. Минимальное отклонение от того и другого грозило почти неизбежным столкновением, и это, пожалуй, нервировало больше всего. Стукнешь нечаянно соседа справа или слева, или тебя протаранит сосед, и последствия — хуже быть не может. Шутка сказать — авария, гибель судна, когда на борту не только свой экипаж, а еще и без малого тысяча пассажиров! Правда, наблюдателей на палубе более, чем достаточно, сами десантники выставили их. Приготовлены, вывешены за борт и многочисленные кранцы, чтобы смягчить удар в случае столкновения. Но мало ли что может случиться в такой кромешной тьме? Поскорей бы дойти до места, поскорей бы все началось…
Было отчего нервничать капитану, хотя Маркевич и старался казаться уверенным и спокойным. Иначе нельзя, на него сейчас смотрят не только свои моряки, а и сосредоточенные, молчаливые, успевшие приготовиться к дерзкой операции «пассажиры».
— У вас все готово товарищ капитан? — подошел и спросил хрипловатым голосом командир десантников майор Петров. — Через час семнадцать минут будем на месте.
— Все готово, товарищ майор, — в тон ему лаконично ответил Алексей. — Люди на постах, задержки не будет. А у вас?
— Только бы дождя не было, а за нами дело не станет. Дадим прикурить!
Он сказал это так, словно не просто предвидел, а точно знал, что и как произойдет через час на вражеском берегу. Петрова тревожит лишь погода: Будет холод и дождь или нет? Не помешают ли они операции? Все остальное для него — заранее продуманное, предрешенное, что называется — открытая книга. От этой уверенной бодрости майора капитан тоже почувствовал себя и увереннее, и бодрее.
— Долго и напряженно тянулись последние минуты, и чем ближе к решительному моменту, тем длиннее становились они. Берег уже где-то недалеко, прямо по курсу, — черный, незримый, быть может, ощетинившийся сотнями орудийных и пулеметных стволов. Окно в рулевую рубку открыто, и возле него, невидимый даже отсюда, стоит и вместе с рулевым не сводит глаз с картушки компаса Семен Лагутин. И все же Маркевич нет-нет да и подойдет, глянет на тускло мерцающий фосфоресцирующий диск: как на курсе? Внизу, на ботдеке, возле шлюпбалок, на которых уже повисли моторные вельботы, приготовились судовые матросы. Там были и Иглин, и Коля Ушеренко, и Золотце с боцманом Яблоковым. Им предстоит буксировать за вельботами к берегу лежащие сейчас на палубе неуклюжие карбасы с пехотинцами. Там и Носиков, которому придется командовать спуском десантных средств. И тоже где-то там, где сейчас он нужнее всего, Григорий Никанорович Симаков.
Маркевич поежился — зябко! — и только сейчас заметил, что как вышел с полчаса назад из штурманской рубки на мостик, так и стоит без шинели. Взглянул на светящийся циферблат наручных часов — оставалось еще сорок три минуты — и прошел в рубку, одеться. Поставил на карте точку — ух ты всего лишь шесть миль до береговой черты!
Дверь вдруг отворилась, и вошел Симаков. Будто почувствовал парторг тревогу капитана и, по своему обыкновению, без зова вошел туда, где без него трудно. Дружески улыбнувшись ему, Маркевич сказал:
— Скоро уже, старина. Признаться — волнуюсь: такое дело…
Симаков взглянул на него поверх очков, прищурил в добродушной улыбке глаза:
— Волноваться не грех, Алексей Александрович, на такое дело идем. А все же о важном забывать не следует.
— О чем?
— Да вот о орденах: почему не надел?
— Какое это имеет сейчас значение?
— Большое! Ты нашу команду в бой ведешь. Понял? Ты! — И чуть помедлив: — На-ка, надень, — выложил он на стол два ордена Красной Звезды. — Я и челюскинский твой у тебя из стола захватил, и военный. Поверх шинели привинти, понял? На тебя и десантники смотреть будут: не тебе, им это надо.
Он шагнул было к двери, но Маркевич удержал его:
— Никанорыч!
— Ну?
С минуту, если не больше, смотрели они в глаза друг другу, и ни один, ни другой не заметил этой минуты. Ни у того, ни у другого не находилось слов. Да и нужны ли слова, если глаза и без них красноречиво и выразительно говорят обо всем?
Скоро бой, трудное испытание, быть может, последнее испытание в жизни. Как сложится этот бой, останемся ли мы живы, мой дорогой и мой верный друг, или…
Симаков первый шагнул к Маркевичу, протягивая руки. Они обнялись крепко-крепко и замерли так на миг…
Когда дверь рубки беззвучно закрылась за парторгом, капитан принялся торопливо застегивать пуговицы шинели почему-то не очень послушными пальцами…
А ночь все еще лежала такая, будто нет в сентябрьской темноте ее ни притаившегося берега где-то рядом, ни многочисленных кораблей вокруг «Коммунара». Настороженная и беззвучная, она окутывала пароход, казавшийся покинутым командой, настолько тихо было на палубах и на мостике его. Прошло уже несколько минут с тех пор, как в заранее условленную секунду Маркевич приказал остановить главную машину, а в темноте все еще не было ни удара, ни острой вспышки первого выстрела.
— Сейчас… — сдавленным от напряжения голосом начал майор Петров и, еще раз взглянув на часы, громко, словно бросая команду: — Пошли!
Ночь будто только и ожидала этого: вздрогнула и разорвалась оглушительным грохотом, ослепительным светом пальбы. Сразу вспыхнули десятки прожекторов на кораблях, уперлись голубыми снопами в скалистый коричнево-черный берег, и среди скал, как веселые фейерверки, кроваво-красными столбами начали взметываться разрывы орудийных снарядов. Разноцветные пунктиры пулеметных трассирующих очередей во всех направлениях перечертили и берег, и прибрежный участок моря, а вслед за ними уже мчались к береговой черте стремительные и юркие «морские охотники» с первыми группами десантников на борту. Началось!
Маркевич поднес ко рту мегафон, закричал во весь голос — теперь уже незачем таиться:
— Вельботы и карбасы на воду! Начать посадку! — и повернувшись к Петрову: — Ни пуха, ни пера, майор!
— К черту! — как и положено, ругнулся тот и бросился вниз, на палубу, где уже рокотали грузовые лебедки. Сбежал и сразу пропал, растворился в гуще бойцов.
Берег лежал все еще безответный, ошеломленный неожиданным нападением. С каждым мгновением там гуще и гуще рвались снаряды, и в огненных вспышках их мелькали крошечные фигурки морских пехотинцев, штурмующих первые укрепления противника. На помощь им, выбрасывая новых и новых бойцов, подходили еще и еще корабли.
Иглин завел мотор вельбота, едва тот коснулся днищем черной поверхности воды.
— В руль! — крикнул он Коле Ушеренко, вслед за Петром соскользнувшему по талям с борта судна. — Теперь не зевать. Бери карбасы на буксир, живее!
Десантники успели заполнить неуклюжие суденышки так, что те осели в воду по самые борта и ждали момента, когда можно будет подать на вельбот швартовый конец-фалинь. Иглин кормой подошел к головному. Коля мгновенно закрепил конец на стальной утке, и в следующую секунду переполненный нетерпеливыми, жаждущими боя людьми караван отделился от борта «Коммунара», набирая скорость, помчался к берегу.
— Пригнись! — рявкнул кочегар на рулевого, услышав, как над головой несколько раз визгливо и тонко просвистели пули. — Огрызаться начинают, сволочи!
Немцы постепенно приходили в себя от неожиданности, обрушившейся на них. Где-то в черных скалах злобно залились фашистские пулеметы, время от времени в гуще кораблей рвались вражеские снаряды, жарко запылал один из «больших охотников» возле самой береговой черты. Но Коля не видел ничего этого. Радостное волнение владело им: «Теперь не вернут!»