Только море вокруг — страница 61 из 78

оля, с нетерпеливым любопытством рассматривающий празднично убранный стол; сдержанный, все еще чуточку замкнутый, но уже свой, принятый всеми, Ефим Борисович Носиков; сияюший, безволосый, будто самый счастливый на судне, Егор Матвеевич Закимовский…

Тут же и гости, танкисты, которым осталось выгрузить из трюмов и перегнать на Бакарицу последний десяток «матильд». Дни, прожитые на судне, сроднили их с моряками, и за праздничный стол все уселись одною большой и дружной семьей.

Только Григория Никаноровича нет, все еще в больнице. Но теперь уже твердо известно: поправляется, скоро вернется. Вон и его прибор на столе, и рюмка ожидает стармеха. Значит, с нами!

— Время, — напомнил Иглин. — Как бы не опоздать…

Алексей взглянул на него, улыбнулся и, взяв свою рюмку с разведенным спиртом, поднялся со стула.

Многое, очень многое хотелось сказать этим людям, дороже и ближе которых, пожалуй, нет. Вспомнить, как долгие годы назад ехал с Петром Иглиным из Москвы мечтая о службе морской, о море как с помощью Золотца на «Володарском» и на датчанине «Отто Петерсене» познавал жизнь и свое место в ней, как ненавидел старшего штурмана на «Павлине Виноградове» Носикова и как зарождается, крепнет их дружба с Ефимом Борисовичем на «Коммунаре», как твердо верит, что станет Коля таким же настоящим человеком, каким был его отец; и, наконец, еще сказать о Григории Никаноровиче Симакове: спасибо ему за то, что он такой. Без него, без партийной совести его и нам бы не стать такими, какие мы есть…

Но разве найдешь слова, что бы выразить все это? И нужны ли они?

— С Новым годом, родные, — сказал Маркевич и сразу умолк, прикусил губу, чувствуя, что не может…

Тостов не было. Не было многословных, цветистых речей, от которых всегда повевает холодком равнодушия и надуманности. Говорили о том, что дороже всего: о себе, о скорой победе, о мечтах своих после войны вместе поплавать на «Коммунаре». Было так хорошо, что сидеть бы сидеть и мечтать до самого утра.

Но война и теперь напомнила о себе: распахнулась дверь, и в кают-компанию ворвался вахтенный матрос.

— Тревога!

…Самолеты прерывисто, нудно гудели в звездной высоте, направляясь к Архангельску, а тут было тихо, темно и ни признака жизни. Далеко-далеко на горизонте замелькали разрывов зенитных снарядов, и по черному куполу неба заметались кинжалы прожекторов.

— С новогодним визитом пожаловали, — проворчал Носиков.

С полубака послышался тревожный голос Коли:

— Сюда летят! Летя-ат!..

И вдруг слева, метрах, может быть, в ста от судна, в небо взвилась, описывая дугу, ослепительно яркая ракета и, шипя и разбрызгивая искры, понеслась туда, где, неподвижные и беспомощные, вмерзли в лед тяжело груженные транспорты. Вслед за ней и еще одна прорезала звездное небо. Алексей рванулся к трапу.

— Поймать!

И услышал, как снизу, со спардека, донесся звонкий на морозе голос капитана-танкиста:

— За мной!

Под ногами бойцов затарахтели ступеньки спущенного на лед трапа. В небе ныл, ожидая и требуя еще ракету, бомбардировщик. Не дождавшись, он сбросил осветительную бомбу на парашюте, и неземной, мертвенный свет ее залил все вокруг так, что стало виднее, чем днем. Где-то в стороне яростно ахнула первая бомба.

Сбросить вторую «юнкерс» не успел: оглушая ревом моторов, пронеслись и рассыпались по небу истребители, и тут же на транспорты опять опустилась ночь.

— Эй, на судне! — донеслось со льда. — Принимайте деда-мороза!

Кто-то выругался там, кто-то захохотал.

— Шагай веселее! Или еще добавить?

Маркевич сбежал на спардек. По трапу, волоча кого-то, поднимались танкисты.

— Куда его?

— Ведите в кают-компанию.

Яркий свет на миг ослепил ракетчика, и тот зажмурил глаза. А открыл их — и попятился, встретившись с горящими злою радостью глазами моряков и танкистов.

— Вы… не смеете! — по-английски, взахлеб начал ракетчик, пытаясь освободить связанные руки. — Я буду жаловаться, я был… я есть…

— Кем вы были, господин Виттинг, нам известно, — по-русски перебил его Алексей. — А кто вы сейчас, видят все. — И, кивнув головой старпому, отрывисто приказал: — В канатный ящик!

Часть третьяТолько море вокруг


Глава первая

Поезд плелся, будто прощупывая передними колесами паровоза каждый стык недавно уложенных рельсов, каждую, еще не успевшую пропитаться пылью шпалу. Он подолгу простаивал даже на самых маленьких полустанках, а то и просто замирал на час, на два среди открытого поля. Особенно большими были ночные остановки, словно не решался машинист вести состав в темноте.

Уже третьи сутки шел поезд по белорусской земле, а вокруг, куда ни погляди, то развалины вокзалов, депо, водонапорных башен, то пепелища сожженных дотла деревень. По обеим сторонам железнодорожного полотна чуть не на каждом километре пути попадались сброшенные под откос, разбитые, перевернутые вверх колесами вагоны, изъеденные ржавчиной и тоже искореженные паровозы, превращенные в груды металлического лома немецкие танки, бронетранспортеры и орудия. Поражало обилие глубоких, круглых, больших и малых воронок от авиационных бомб. Многие, давнишние, уже успели по краям обрасти пыльной травой Иные были совсем свежими, с острыми рваными закраинами, точно разорвались здесь бомбы не дальше, как два — три дня назад. Даже вода не успела еще скопиться на дне воронок, даже песок не успел уплотниться в них.

Но больше, чем развалины станций, чем разбитые составы и поверженная вражеская техника, поражало безлюдье, царившее вокруг. Люди, местные жители, казались случайными, ненужными на фоне всего этого хаоса, и Алексей не раз с удивлением спрашивал себя, как, чем и во имя чего живут здесь все эти изможденные, костлявые женщины с навечно застывшей мукой в глубоко запавших глазах, эти детишки, Похожие на скелеты, обтянутые дряблой пепельной кожей, и эти согбенные, необычайно суровые старики. «Сколько же лет и сколько сил потребуется, — с болью думал он, — чтобы не только отстроить все, что тут было раньше, но и вернуть блеск, вернуть жизнь глазам этих людей?»

Было мучительно больно смотреть на следы войны. Больно до слез. И ничтожно малым перед лицом всенародного горя казалось все, что сделал во имя своего народа сам Алексей Маркевич.

Меркла и радость, испытанная недавно в Архангельске, когда он получил, наконец отпуск для поездки к матери в Минск. Люди воюют, ожесточенно и яростно бьют врага на фронте, сурово и мужественно страдают здесь, и только он один, как беспечный турист, изволит путешествовать по разрушенной и оскверненной стране, да еще и ворчит на слишком медленно ползущий состав. Это, конечно, глупо, такие самотерзания, но что же поделаешь, если твоя же собственная совесть не дает тебе покоя. Совесть… А кого сейчас не тревожит она, чью душу не бередит? Есть ли такие, найдется ли хоть один человек, который мог бы оставаться спокойным при виде всего, что видит сейчас Алексей…

Минск оказался страшнее, чем думалось, чем представлялось по газетным корреспонденциям. Маркевич вышел из вагона и ужаснулся, не в силах отвести взора от закопченного, пустоглазого вокзала. Поток пассажиров медленно нес Алексея к выходу, а он все смотрел и смотрел, не чувствуя толчков, не слыша ругани охваченных нетерпением приезжих. А на вокзальной площади и вовсе едва не выпустил чемодан из рук: так вот что значит зона пустыни, в которую гитлеровцы хотели превратить нашу землю!

Руины, развалины, горы красно-рыжего кирпичного щебня. И ни одного уцелевшего дома на всей площади, ни единого деревца там, где до войны был привокзальный сквер, ни автобуса, ни трамвайного вагона! Чуть левее зияют выбитыми глазницами окон бескрышие корпуса университетского городка, далеко за ними в голубое августовское небо вонзался красный меч стрельчатой башни бывшего костела, и рядом — даже сердце дрогнуло от радости — высится серая громадина, уже застекленного до последнего окошечка в самом верхнем этаже, Дома правительства. Вдруг ярко вспомнилось прочитанное недавно о том, как перед самым своим бегством из города фашисты буквально начинили огромное это здание взрывчаткой и как наши саперы успели предотвратить взрыв. Вспомнилось с горячим чувством благодарности, как недавно в поезде вспоминались партизаны, Усеявшие весь железнодорожный путь, от самой Москвы и до Минска, ржавыми останками гитлеровских паровозов, вагонов, танков и орудий.

Эти воспоминания заставили очнуться, взять чемодан: надо идти, надо скорее увидеть маму!

Алексей знал, что мать вернулась в Минск вместе с театром вскоре после освобождения города. Знал он и о болезни матери. И хотя там, в Архангельске, всею душой стремился к ней, но увиденное по дороге и в городе невольно притупило жгучую жажду встречи. Почему?

Как бы надеясь найти ответ, Маркевич еще раз бросил короткий взгляд на Дом правительства, над плоской крышей которого — высоко-высоко над разрушенным, но вечно живым городом его детства, — величаво и гордо реял на ветру огромный даже отсюда красный флаг.

«В самом деле, — спросил он себя, — сколько лет понадобится, чтобы убрать весь этот щебень, снести развалины и построить новый город? Двадцать? Пятьдесят?..»

Едва свернув на Московскую, Маркевич невольно остановился возле первого же пустыря, на котором дружно и споро работало несколько десятков человек. Они старательно и аккуратно складывали в штабеля цельные кирпичи, не очень искривившиеся от огня металлические тавровые балки, а кирпичные обломки и щебенку наваливали в кузовы грузовых автомобилей за баранками которых сидели солдаты в пилотках и в выгоревших от солнца гимнастерках с черными погонами на плечах. Грузовики подходили один за другим, и навальщики тотчас со всех сторон облепляли их, наперегонки звеня лопатами о камни. Они работали с шутками, со смехом, с неуемным азартом вдохновения, и, глядя на них, Алексей впервые за эти дни почувствовал, сколь радостен для всех этих женщин, подростков и немногочисленных мужчин вот такой, по собственной охоте, труд.